С этой семьёй я встретилась так: не успела отзвучать в
эфире первая передача «Семейный альбом»,
как в редакцию радио стали звонить и писать самые разные люди. Среди писем было такое: «Дорогая редакция!
Слушала вашу передачу и так стало радостно за семью, о которой вы
рассказали, и так захотелось и мне
поделиться своей радостью и своими горестями…» Дальше, коротко рассказав свою
радость и горесть, автор письма подписалась:
Врадий Полина Савельевна, Кишинёв,
улица Бубновского…
И вот я в гостях на улице Бубновского.
Вот,
например они затеяли застеклить веранду, и хоть
мечтали об этом долгие годы, но только недавно сподобились завезти
кирпич, а кирпич завезли в неудобное время, когда муж Анатолий Васильевич был
на работе, и дома только Полина Савельевна с дочкой Наташей… Но – слава богу –
слава богу, что существуют друзья! И тут же примчался их верный товарищ
Александр Яковлевич Деменчук, и вместе с
Наташей перетаскал - весь кирпич! Полина Савельевна загибает пальцы,
подсчитывая, сколько же раз Александру Яковлевичу и Наташе пришлось
спуститься-подняться по лестнице с этими стопками кирпичей, пропади они
пропадом эти домашние революции, так и сыпятся одна за другой на голову бедной
девочки. А Наташа – она сидит тут же – изумлённо глянув на мамочку, только махнула рукой: ну, какая это работа –
принести кирпичи? Чепуха, не работа! И глядя одна на другую сияющими глазами,
они неожиданно рассмеялись, и Полина Савельевна, согласившись с Наташей, обещает, что вот наконец обустроят они
веранду, поставят широкий-широкий стол, самовар, всевозможные разные чашки, и
она напечёт пирожков – а печёт она вкусно – позовут меня в гости, и мы – за
этим великолепным широким столом – будем пить чай, смотреть их альбомы, а у них
у каждого свой персональный альбом, будем смотреть и разговаривать обо всём на
свете.
В
этот день я у них загощусь, и мы все немножко даже устанем от разговоров,
вопросов, ответов, смеха и слёз. И только Полина Савельевна не устанет, и,
обрывая наш разговор, опять и опять повторит своё приглашение на пирожки, а,
приглашая, оглянет и комнату, и веранду, и мужа, и дочку такими сияющими
глазами, будто после всего, что ей пришлось пережить, всё в этом доме ей
кажется как бы вновинку и она никак не может поверить, что всё страшное уже
позади и что для неё – как и для всех абсолютно людей – существует и этот
солнечный свет, и птицы, и улыбки родных ей людей, и завтрашний день с
пирожками и простыми житейскими разговорами.
Вот
так, до всяких подробных рассказов, только по этому взгляду, я и пойму, что
пришлось пережить этой женщине за последние годы, находясь между жизнью и
смертью.
Но
лучше всё рассказать с начала.
Полина
Савельевна Пинчук родилась в Ставропольском крае, в большой крестьянской семье.
Она была младшей, восьмой по счёту, и, когда началась война и старшие братья –
Степан, Андрей, Иван - ушли воевать, ей
выпало пережить оккупацию, цинизм и жестокость врага, и так исстрадаться
сердцем, что как только немцев выбили из родного края, так она приписала год –
тогда это было обычно: приписать себе годы, чтоб скорей выручать свою светлую
Родину - и она приписала, закончила
курсы медицинских сестёр и уже до конца войны, а потом и после войны работала
медсестрой в эвакогоспитале.
А
я уже знала, уже не одна военная медсестра мне рассказала, какой это тяжкий
труд: бесконечная кровь, боль, смерть, бессонные ночи, крики о помощи, ад, и
вымотаешься в этом аду – что физически, что душевно – смертельно. Но Полина
Савельевна, согласившись, что всё это правда, рассказывать будет совсем о
другом. Она например расскажет, как в самом конце войны, по случаю выписки
раненных, в их госпитале закатили – бал! Какая гремела музыка! Какие кружились
танцы! А у неё, как назло, дежурство. А ей, как назло, семнадцать, и сердце
билось как ненормальное, и она не стерпела и побежала в зал: хоть глянуть
глазком на такое невиданное веселье! И
вдруг – вот только-только вбежала, только открыла дверь - как
тут же – глазами, самым первым брошенным взглядом – среди сотен людей -
видит: стоит начальник, и прямо напротив двери, и смотрит прямо в неё! Жгучий
стыд горячей волной окатил её, и она, ужаснувшись своему преступлению, рванула назад, в палату, к раненным, к стонам и боли. И вот прошла уже целая
жизнь, а ей и сегодня стыдно за этот проступок,
и, бывает, один на один с собой, вспоминая его, она снова и снова
стыдится себя, и даже не может понять, как
же могло получиться такое позорное бегство от долга перед страждущими людьми.
А
я слушаю и удивляюсь: какую же чистую жизнь должна прожить эта женщина, если такой пустяк, через столько лет, не даёт
ей покоя…
У
мужа её, Анатолия Васильевича Врадия, почти такая же биография: большая
крестьянская семья, ремесленное училище, и с первого до последнего дня войны
работал слесарем-сборщиком на военном заводе в Кирове. Там же стал
комсомольцем, потом коммунистом, там же в сорок четвёртом ему присвоено звание
гвардейца трудового фронта. Конечно-конечно, по сегодняшним меркам, когда иных
– за что не поймёшь - награждают целым иконостасом, это звание кажется
скромным. Но оплачено это скромное звание совсем не скромным трудом: он работал
по двенадцать-шестнадцать часов, и так втянулся с собой не считаться, что
помнит, как-то замёрз на морозе, заскочил в коптёрку погреться, прислонился к
печурке и тут же – стоя – уснул, и конечно, упал, разбил нос, пошла кровь…
Сегодня, рассказывая нам этот случай,
смеялся. А тогда? «Что сделал тогда?» – смеясь, спросили в три голоса мы. А ничего и не
сделал: вытер кровь, побежал обратно к станку, не было времени ни смеяться, ни
плакать.
Вот так и листаем
их биографии. То он, то она расскажет случай из собственной жизни и тут же
стушуется, вроде даже неловко передо мной за такую простую, негромкую жизнь. Но
я на них смотрю по-другому. И за каждой из этих простых житейских историй вижу
особое время и особых людей: бесхитростность, ясность, скромность и
человечность, великие составные народной души.
И
вот слушаю, а сама листаю альбом Анатолия Васильевича, у них действительно у
каждого свой отдельный альбом. И в этом альбоме карточки всей его жизни: мама,
папа, братья, дяди, бабушки, тёти, шестнадцатилетняя сестра, замученная
фашистами… Все они – как и он – рослый, красивый народ. Открытые взгляды,
светлые лица, улыбки, что-то прямое и чистое, как у детей. Я скажу об этом
Полине Савельевне, и она с горячностью подтвердит, что именно так, что характер
у мужа открытый и честный, и если к нему относиться по-честному, то он за тебя
просто душу отдаст. Так и сказала: душу отдаст.
Здесь много карточек и самой Полины Савельевны, и их
детей, то Вася, то Наташа, то маленькие, то подростки, то с бантами или
куклами, а то уже с книжками, а то вообще уже с друзьями или подружками, в
обнимочку у фонтана. Анатолий Васильевич смотрит альбом, улыбаясь. И так ему
дорого всё, что на этих карточках запечатлилось, что спокойно их он не может
смотреть, а раз позараз привстанет со стула, пальцем тронет какую-то карточку и
скажет: моя семья… И в этих подсказках я особенно слышу- моя: его семья, его
жена, его дети, и не просто хоть и родные, но отдельные люди, а – часть его
самого, душу за них отдаст.
А
началась их семья романтично.
После
войны Полина Савельевна работала в
Яловенах, в сиротском приюте, спасала молдавских детей от трахомы. И вот
однажды поехала к брату на свадьбу. В поезде познакомилась с парнем. Он в
военной форме, она в военной форме, поговорили поулыбались, а время пришло –
простились. Правда, он попросил её адрес. И она, рассмеявшись, адрес сказала,
но сама ни о чём серьёзно и не подумала, она знала эту манеру военных
мальчишек выпросить адрес, а потом его потерять, и теперь, смеясь и диктуя
адрес, заранее знала, что и этот парень не исключение. Но когда вернулась домой
после свадьбы, дома её дожидалась уже
целая пачка писем! Писем двадцать, не меньше. И все толстые, как романы! И все
– как одно – про любовь! Он так полюбил её, так постоянно думал о ней, что даже
во сне она являлась ему, и он заплетал
её чёрные длинные косы…
Они
поженились в мае, на родине Анатолия Васильевича. О свадьбе своей рассказали,
смеясь. Старшие Врадии жили бедно-пребедно. В такой убогой хатёнке под камышом,
будто она застряла на этой земле с времён Тараса Шевченко. И достаток в семье
был подстать этой хатке: мама пожарила пару яичек, отец раздобыл двести грамм
водки, и это богатство они разделили на пятерых: невеста, жених, родители и
сестра жениха. На столе не было даже хлеба. Вот и вся свадьба.
И
начинали они свою семейную жизнь, как и многие после войны: неустроенность,
бедность, болезни. Несколько лет вообще
жили порознь – она в Яловенах, а он в Дурлештах – и виделись только по
воскресеньям. Родился Вася – сын, первенец, мальчик, наследник фамилии и
гордость любой семьи – а ей некуда его положить, спал на столе; не во что
завернуть, разорвала свою солдатскую рубашку, и вот вам четыре пелёнки… Такой
была жизнь. Но в этой жизни было ещё и другое: была молодость, любовь, жизнь без
войны. И, видно, поэтому все эти трудности были для них как бы даже не
трудности: вся страна вокруг подымалась и строилась, строились и они.
Прежде
всего Полина Савельевна обязала мужа – учиться И опять у него – днём работать,
а вечером заниматься, опять у него рабочий день по двенадцать-шестнадцать
часов. Но он оказался старательным, работящим, ответственным перед семьёй и
собственной жизнью. Закончил среднюю школу партшколу, поступил в институт, и
так уморился за все эти годы, что, бывало, придёт после лекций из института,
где-то к полуночи, и даже не ест – только б упасть и уснуть. И частенько у них
получалась такая картина: он спать, а Наташа росла болезненной, плакала по
ночам, и не просто там плакала, как плачут все дети, кричала до посинения, заходилась в
нескончаемом крике. А Полине Савельевне и девочку жалко, и мужа жалко. И вот
возьмёт свою бедненькую орушу, выйдет на улицу, погуляет среди деревьев,
посидит на ступеньках крыльца, вернётся часиков в пять, дочечку уложила, сама
поспит какой-нибудь час, а в шесть уже на ногах: к семи и ей на работу.
Словом,
оба старались, строили жизнь.
И сами не замечали, что жизнь строит их тоже. И в
их рассказах о жизни чаще других я услышу короткое слово: надо. Надо – она выручает его, надо детям – детей выручают, надо родителям – дети
спешат помочь, и без всяких там
специальных просьб или длительных уговоров. На этом вроде бы
прозаическом надо и сложилась семья.
Правда,
оба – и Полина Савельевна, и Анатолий Васильевич – несколько раз - он посмеиваясь,
а она так прямо с жаром и пылом – но оба несколько раз просили меня учесть, что
они семья как семья, ничего, не дай бог, идеального, они тоже и ссорились, и
уставали один от другого, и от детей уставали, и от забот, и от этих вечных временных трудностей,
которым и в большой, и в семейной жизни не было ни конца, ни края. Словом,
семья как семья, всякое было. Но были, конечно, и неплохие моменты.
Были,
были неплохие моменты.
Вот
например Анатолий Васильевич выучился наконец – а он закончил Московский
экономический институт имени Г. Плеханова – вот он стал специалистом с высшим
образованием, они наконец смогли выцарапаться из развалюх, переехали в Кишинёв,
купили вот эту прекраснейшую квартиру, устроились на Мезон, их Вася – а он
математик и химик от бога, он эти задачки щёлкал как семечки, он с юных
мальчишеских лет вечно производил всевозможные опыты, вечно что-то соединял и
взрывал, вечно за ним тянулась стайка поклонников, вечно полная кухня мальчишек
и дыма, вечные разговоры соседей о том, что взорвёт-взорвёт он когда-нибудь
этот дом – но наконец он школу закончил, поступил в институт, и не просто в
какой-нибудь, а ровно туда, куда тянула его душа - в московский имени Д.
Менделеева, и учился, конечно, прекрасно и, закончив, остался работать в
Москве, и женился, и своими золотыми руками так обустроил квартиру, что там
каждым ящиком залюбуешься… И Наташа – бедная девочка! – вылезла наконец из
детских болезней и тоже кончала школу. Словом, выросли дети. И хорошие дети, и
в доме хорошие, и для людей, и вся жизнь семьи, пройдя этот трудный круг,
окрепла и устоялась, И вроде можно было бы и передохнуть
И
вот в это время Полина Савельевна как бы расслабилась.
Она
и раньше любила и шить, и стряпать, и сочинить особые пирожки, а тут совсем забаловала
семью! Каждый день то испечёт, то сварит что-то такое особое, такое редкое, ни
на что не похожее, что Анатолий Васильевич с работы домой чуть не вприпрыжку
бежит, и все самые неожиданные слова
истратил на комплименты, и к великому
удовольствию Полины Савельевны все съедал без всяких отходов. А если учесть,
что он человек сугубо семейный – не курящий, не пьющий, мужскими компаниями не
избалованный – то и сам он начал крутиться в доме с каким-то особенным
настроением: то читает, то играет с Наташей в шахматы, то завёл специальный
дневник: «Экономика дома». Он же экономист, его увлекают подсчёты. Бывало, весь
вечер пишет: доходы, расходы, дебет, кредит, баланс. Правда, в их доме доходы
всегда постоянные: его зарплата и её зарплата. Но зато и расходы стабильные:
жили всегда по карману, тратить привыкли сдержанно. И. если однажды расход на
сладкую воду превысил всякую норму, то Анатолий Васильевич внёс в графу
специальное пояснение: «стоял очень жаркий апрель». Правда и то, что Полина
Савельевна не оценила его экономических изысканий. При всей внешней скромности
жизни в ней всегда ощущалась и широта души, и поэтическая приподнятость над
обыденностью. Поэтому, как-то глянув через
мужнино плечо: что он там пишет?, она тьфукнула и рассмеялась: «как
крохобор!» А он не то, чтоб обиделся – нет! Но он не любил не нравиться ей, и,
тяжко вздохнув, спрятал свои экономические тома. Однако вскоре завёл другие:
стал записывать впечатления от прочитанных книг и наблюдения над погодой, и очень скоро уличил метереологов,
что они в своих прогнозах халтурят, «пользуясь прошлогодними данными».
Это было лучшее время их жизни: вечер, тёплый
свет лампы, тихий звук швейной машинки… Полина Савельевна накормила семью,
выслушала восторги и теперь из старого и немодного пытается смастерить новое
модное. Наташа с отцом играют в шахматы. Наташа уже устала проигрывать, уже
угрожает отцу, что хватит, точка, ей надоело и не – желает больше играть! А ему
же скучно без серьёзных занятий, и он давай её уговаривать, давай обещать, улещивать,
восхищаться её способностями и успехами… А тут телефонный звонок, и они с
криком – «Вася!!» - бросаются к телефону,
но Полина Савельевна первая, то её святое материнское право – первая
берёт трубку, слушает сына, а они стоят перед ней, смотрят прямо ей в рот,
ловят каждое слово, подсказывают ответы, в конце концов она шикнет на них, они
тут же примолкнут, как нашкодившие ребята, и уже просто стоят, молчат, сияют
глазами…
Это
было лучшее время их жизни.
И,
может, кому-то покажется, что было оно чересчур простым и негромким. Но кто
знает, и кто может точно сказать, как именно выглядит настоящее счастье?
И
вот в такое – прекрасное время – с ними случилась беда.
Она
не грянула, не пришла, не навалилась, она – подкралась. И как бывает с бедой,
подкралась с такой стороны, с какой они даже думать не думали. Больше того.
Сегодня им кажется, что не будь они такие
честные и старательные в работе – работали на века, себя не жалели – им
кажется, не будь они такие наивные, ничего б подобного не случилось.
Но
они были, какие были, и – случилось то, что случилось.
Лет
пятнадцать назад они пришли на субботник.
Пришли, как любили ходить они: с улыбкой, с приподнятым настроением, с
этим извечным желанием, если уж поработать – так лучше всех. Полина Савельевна
вылезла на козлы, высотою в два этажа, и оттуда – в их профессии такая
процедура называется вакуумная гигиена – когда на приборах надо было навести
такую чистую чистоту, чтоб даже под микроскопом не увидеть пылинки. И вот,
вооружившись очками, она кропотливо скребла стекло специальным тонюсеньким ножичком, работа,
можно сказать, ювелирная, а время идёт, время всех подгоняет, и уже уборщица
моет пол и вокруг разговоры, что лестницу надо убрать и куда-то перенести, а
если лестницу уберут да неизвестно когда подвезут, а время уже к обеду, Наташа
скоро придёт из школы и надо кормить, всё это вместе её подгоняет, и Полина
Савельевна поспешила, переступила со ступеньки на ступеньку, не оглядевшись, а
лестница растянулась на мокром полу, и она рухнула со всей её высоты и -
потеряла сознание… И помнит только одно: очнулась, лежит на полу, вокруг
тревожные лица, а её первой мыслью было: «что ж я лежу?.. мне же надо домой еду
разогреть…» Но подумать подумала, а подняться уже не смогла.
Дальше
события развернулись так, как и бывает в жизни: скорая помощь, больница… а в
больнице свободных коек не оказалось, Полину Савельевну пристроили в
коридорчике, а вокруг теснота, беготня, крики больных, и ей показалось, что она
здоровее других и нечего занимать чьё-то место, и она сказала об этом врачу, и
врач согласился, что действительно страшного нет ничего и самое лучшее для неё:
поехать домой, полежать, попить валерьяночки… Словом, помнит, её привезли,
подымалась по лестнице, а ступеньки качаются,
тошнота, кружится голова, и она, вцепилась руками в перила, чтоб не
упасть, ногой ищет ступеньку, но даже тогда – о себе? о здоровье? – даже и не
подумала! Она привыкла всегда быть здоровой, ей казалось, её здоровью нет
сноса, и даже в эту минуту точило её другое: дочка, обед, надо…
И вот так, под знаком всесильного надо она ещё
долго жила, как привыкла. Но вдруг заметила странную вещь: раньше ноги как
ноги: ходят, стоят, а когда припечёт – побегут. А тут идёт по асфальту –
асфальт ровный как зеркало – а она спотыкается на каждом шагу, будто ноги уже
не ноги. А ещё: голова. Полина Савельевна сроду не пьющая, а тут ляжет в
постель, а голова – как у пьяной. Но она
заметить заметила, а что делать – не знала, привыкла терпеть все жизненные
невзгоды, терпела и это.
Только однажды резкая судорога прошила всё тело, и с
этого дня началось: врачи, больницы, диагнозы…
И чем больше врачей, чем точнее
диагноз, чем упорней и безошибочней назначенное лечение – тем ей хуже и хуже. И скоро несчастья посыпались одно за
другим: сначала отнялись ноги, потом свело и скрутило руки, потом перестали
видеть глаза… Но и это было ещё не всё: неподвижную и ослепшую женщину стала
жечь нестерпимая боль. Минут пятнадцать – не больше – она могла ещё потерпеть,
а потом надо было менять положение тела, надо было перевернуться, а она не
могла это сделать, и если рядом не было никого, она начинала
кричать. Бывало, Наташа в школе, муж на работе, форточку и входную дверь оставляли
открытой, и помнит дом на Бубновского – душа леденела от этого крика: «Люди
добрые, помогите! Зайдите! Переверните!»
Дверь
нараспашку, кто хочет, зайдёт, перевернёт, кто не захочет – тот не зайдёт, а
кто вообще пошарит по дому и унесёт всё, что ему приглянулось. Открытая дверь –
беззащитная дверь. И дом, и его хозяйка стали зависеть от доброты - или низости – первого встречного.
Болезнь
подчинила себе всю семью.
И
если Анатолий Васильевич – он же кормилец, они живут на его зарплату - и если он спал или нет, но утром обязан идти
на работу, то в доме - надо же кому-то тащить этот груз - оставалась Наташа.
И вот вчера ещё беззаботная школьница, для которой мамочка разогревала обед,
Наташа за годы этой беды научилась всему: варить, стирать, бегать по магазинам
и по аптекам, делать уколы, лечить всевозможные пролежни и болячки, сыпавшиеся
на маму одна за другой. А ещё она успевала учиться, сдавать экзамены, закончить техникум. И всё,
что ни делала, делала аккуратно, строго,
стерильно. И все эти годы – переворачивала, переворачивала, переворачивала… И
не помнит Полина Савельевна от неё ни грубого слова, ни жалоб, ни вздоха.
Помнит только одно: упорство, терпение и
душевность. Это была такая забота о
маме, такая неизмеримая чуткость, что вот начнёшь о ней говорить и – заплачешь,
невозможно без слёз вспоминать о такой доброте
Как-то был случай: Наташа искала мазь по аптекам – а эти наши аптеки вечно задыхаются от дефицита – и ей с Рышкановки пришлось лететь на Ботанику, а там то обед, то очередь, и вот наконец возвращается с мазью и уже на подступах к дому слышит этот ужасный крик – а он и так постоянно кричит в её душе – и тут совсем её подстегнул, она влетела в парадное, споткнулась, упала, разбила колени, и вот такая – колени и локти в крови – вбежала в комнату, перевернула Полину Савельевну, сделала всё, что ей надо, и только потом пошла в ванную мыться. А ещё выпал им год, когда Наташа – целый год! – из больницы не выходила: в воскресенье вечером заходила в палату и – до субботы. В субботу Анатолий Васильевич сменит её, она уйдёт домой постирать и сварить, а в воскресенье – снова в палате. Только вот эту ночь с субботы на воскресенье и спала нормальным сном, а все остальные ночи были бессонными: переверни, подай, убери, помоги, переверни, скорее-скорее переверни…
Как-то был случай: Наташа искала мазь по аптекам – а эти наши аптеки вечно задыхаются от дефицита – и ей с Рышкановки пришлось лететь на Ботанику, а там то обед, то очередь, и вот наконец возвращается с мазью и уже на подступах к дому слышит этот ужасный крик – а он и так постоянно кричит в её душе – и тут совсем её подстегнул, она влетела в парадное, споткнулась, упала, разбила колени, и вот такая – колени и локти в крови – вбежала в комнату, перевернула Полину Савельевну, сделала всё, что ей надо, и только потом пошла в ванную мыться. А ещё выпал им год, когда Наташа – целый год! – из больницы не выходила: в воскресенье вечером заходила в палату и – до субботы. В субботу Анатолий Васильевич сменит её, она уйдёт домой постирать и сварить, а в воскресенье – снова в палате. Только вот эту ночь с субботы на воскресенье и спала нормальным сном, а все остальные ночи были бессонными: переверни, подай, убери, помоги, переверни, скорее-скорее переверни…
И вот тут хочу забежать наперёд и сказать, что, когда этот очерк передали по радио, мне стали звонить незнакомые люди и говорить, что лежали с Полиной Савельевной в одной палате и что Наташа не только маме, но и всем больным помогала, и мало, очень мало и скупо я рассказала о ней, потому что таких дочерей и таких людей, как Наташа, уже нет на земле. Одна женщина, рассказывая о ней, расплакалась и долго-долго, надрывным страдальческим плачем плакала в трубку, а я молчала, слушая этот плач, а сама мысленными глазами видела комнату на Бубновского, мы с Полиной Савельевной говорим, а Наташа сидит на кушетке, слушает, что-то в ней такое какое-то деликатное, что даже присела скраешку, будто хотела занять, как можно меньше свободного места, и о чём её ни спрошу – мне же хочется докопаться, откуда в ином человек вот эта душевная высота – а она посмотрит глазами, в глазах струящийся свет, и отвечает одно: « Если б вы хоть раз услыхали, как мама кричала, вы бы поняли всё».
Жалела маму.
И так умела жалеть, что – по сегодняшний день, а ведь прошли уже годы – но эти лютые крики боли не утихли в её потрясённой душе.
У них был случай – Полина Савельевна рассказала – как-то ночью Наташа уснула, вот на этой самой кушетке, на которой сидит, и, видно, так она измоталась, что уснула как мёртвая. А Полина Савельевна чувствует: боль подступает, сейчас пойдёт крик – этот крик рвался непроизвольно – и она разбудит бедную девочку, и так ей стало невыносимо, так это больно – мучить родного тебе человека, так нестерпимо больно, что ей захотелось себя убить – но как убить, если тело как камень и рук не разжать?! – и она стала толкаться к краю дивана, ей показалось, если упасть, то можно удариться головой об пол и убиться… И вот она тихо-тихо толкает себя, и вдруг Наташа – сквозь сон! – всё почуяла и всё поняла, вскочила, бросилась к маме, перевернула и крикнула: «Что ты, мамочка! Как ты могла задумать такое?!..»
- Сердцем услышала маму…- Полина Савельевна плачет, вытирает слёзы передником.
Я вытираю глаза ладонью: где, на какой земле, среди какого народа, ещё можно услышать о такой человечности?..
И вот в эту минуту, пока мы с ней плакали, пряча одна от другой глаза, Анатолий Васильевич вдруг поднялся из-за стола – он сидел в уголке за столом, перебирая альбомы - но вдруг вскочил на ноги, протянул карточку, крикнул:
- Видите?! Это была Полина! Красавица! Вот поэтому я и женился на ней…
И сам сияет, как праздник. А мы глянули на
него сквозь слёзы и – рассмеялись!
Я беру карточку молодой Полины Савельевны: чёрные брови, чёрные очи, длинные толстые косы, красавица… И какое же, думаю, счастье, что за все эти жестокие годы он не забыл и любил её красоту.
И вот эта его красавица знает все больницы нашего города, шестнадцать раз её на носилках выносили из дома, выносили и заносили, она помнит и доброту одних, и чёрствость других. Помнит, зимой лежит на носилках у входа в приёмный покой, холод и снег, а её некому занести в палату. Анатолий Васильевич умоляет помочь, а санитар ему хмуро: «Я тоже больной». Трёшку-пятёрку сунешь, и больной становился здоровым. Помнит, как грубо швыряют умерших. Помнит такое, о чём уже никогда никому не расскажет: ей стыдно и страшно за нас. Сидит, вдавилась в спинку дивана, смотрит в меня немигающим взглядом - у этих чистых людей даже в лицах какая-то вечная молодость, будто они из бессмертного материала – и вот смотрит во все глаза, и будто даже не знает, какими словами спросить: что же случилось с нами, и почему, и куда испарилось вот это обыкновенное уважение к человеческой боли, смерти, и жизни?…
Ну, а тогда ни больницы, ни трёшки не помогали. Одни врачи глубокомысленно хмурили брови, другие растерянно разводили руками, третьи, качнув головой, предрекали близкий конец… И даже соседушки, настойчиво подыскивали то одну, то другую невесту, жалея такого видного мужчину, каким был Анатолий Васильевич…
Но сам Анатолий Васильевич и Наташа – ни за что не хотели сдаться! Искали врачей-помощников, искали чудодейственные лекарства, ловили слухи о похожем заболевании, писали во все концы: и в больницы, и в институты, и в министерства, и даже в газеты. В каждой их строчке горе вопило о помощи. А в ответ они получали казённые словеса, и – ни разу – ни слова простого сочувствия!
Но вот как-то в «Медицинской газете» они прочитали о Московском институте нейрохирургии имени И. Сеченова. Прочитали раз и второй, и третий! Это была не статья, а чудо! Им показалось, что эту статью им послал сам Бог. И с этой надеждой на чудо они послали письмо в институт и – как они ждали ответа! Они по несколько раз на день бегали заглянуть в почтовый ящик. И ответ наконец пришёл. Но и этот ответ оказался сухим и коротким: «С таким диагнозом мы не лечим».
Сухость письма потрясла Наташу!
Всегда терпеливая и спокойная, она – сорвалась, она раскраснелась, засверкала глазами, схватила бумагу, бросилась вот за этот письменный стол и написала… Брежневу!!! Она писала, как понимала и думала. А понимала она, что если наша всесильная, чванливая медицина за шестнадцать лет не способна установить диагноз, то пусть хотя бы уважает себя и не разводит беспомощными руками, предрекая скорый конец – а пусть ищет выход и бьётся за человека, пусть даже рискует, в конце концов у них с мамой выхода нет, они готовы даже на опыт, и если маму даже не вылечат, то пусть докопаются до причины болезни, откроют её механизм, пусть узнают, как надо такую болезнь лечить, и пусть на мамином опыте лечат других людей, чтоб никому никогда – никому никогда! – не выпало пережить то, что выпало им!
После письма к такому лицу всё завертелось, как на бешеной карусели: звонок из самой высокой инстанции, быстрые деловые вопросы… И вот тёплым сентябрьским днём Полину Савельевну в шестнадцатый раз вынесли на носилках из дома, её ждал врач, самолёт, Москва, институт…
Анатолий Васильевич – за свой счёт – поехал с женой.
И видно, не зря они рвались в Москву: в институте установили диагноз – опухоль мозга в результате ушиба – сделали операцию, прекратилась жгучая боль, глаза стали видеть, руки и ноги двигаться… Впрочем, всё это произойдёт потом. А в тот сентябрьский день до такого результата надо было ещё дожить, дотерпеть, докричаться, домучиться, подписать не одну расписку о том, что ответственность за лечение – берут на себя…Четыре долгих изнурительных месяца Анатолий Васильевич был неотлучно с женой. Он и повар, и нянька, и медсестра, и верный товарищ, и поддержка, и утешение. Жил там же, в палате, спал, где придётся, иногда – повезёт – поспит на каталке, но чаще всего – бросит на пол подушку, расстелит верное одеяло, поспит на полу. Впрочем, поспит и не скажешь, потому что каждые десять-пятнадцать минут она начинала: переверни… У него дошло до того, что день поменялся с ночью, и спать ночью, как спят нормальные люди, он просто уже не мог…
Я
спросила его:
- А всё-таки злился?
А
он со всей прямотой, и без всякого пафоса:
- Конечно, и злился… Но долго злиться не мог, всё-таки
жалко, да и что ж на неё вот такую злиться?
И
он посмотрел на жену, как смотрят на маленького ребёнка. А мы, уловив его
взгляд, рассмеялись. А он удивился:
- А как по-другому об этом сказать?
- А как по-другому об этом сказать?
Действительно
прав: по-другому уже и не скажешь.
А я мысленно подсчитала: три года болезни. Это больше тысячи дней, а если прибавить бессонные ночи, то больше двух тысяч бессменных бдений, беспрерывной и физической, и душевной боли. Но это ещё и больше двух тысяч дней такой неслыханной верности сердца, что я не сдержала вопрос:
- Откуда ж берётся эта редкая верность?
Спросила, смотрю на них, жду, а они – все трое – уставились на меня, и ни один не знает ответа.
А рядом со мной на тумбочке персональный альбом хозяина дома. И я, обещая его посмотреть не спеша, открыла обложку, стала листать и улыбнулась невольной улыбкой: таких альбомов я не встречала нигде никогда. Такой альбом мог сотворить только вот этот Анатолий Васильевич, с его открытым лицом и простодушными ямочками на щеках. И думаю, самое время сказать, что родился он в селе Врадиевка Врадиевского района, на Николаевщине и что фамилия его – Врадий, и что он точно не знает, за какие именно подвиги, но землю его родную Врадиевкой назвали в честь его предков, видно, они неплохо служили этой земле. И может, такое произошло, что свою высокую преданность родине они вместе с кровью передали потомкам, и в результате Анатолий Васильевич и получился такой, какой есть: любит не только свою семью, но и свой коллектив на заводе Мезон, и свою газету «Правду», которую выписывает с сорокового года; любит наши общие праздники, да так любит, что первым – хоть потолок упади, хоть сам дом загорись – но он первым придёт на первомайскую или ноябрьскую демонстрацию и будет переживать, чтоб прошла она звонко, нарядно, красиво, дружно, с общими песнями, танцами, шутками. Он любит, когда у нас – на заводе Мезон, где работает, или в стране – он всё это называет у нас – и любит, когда у нас всё ладится хорошо, и дебит сходится с кредитом, и все балансы в порядке, и люди смотрят друг другу прямо в глаза. Он с таким жаром бросился говорить о перестройке, так волновался и так доказывал мне её неизбежность, будто от нашего с ним разговора, веры и ожиданий зависел её результат. Он даже успел пожалиться мне, что на последнем собрании слова ему не дали, а он как раз подсчитал и хотел доложить коллективу, как легко сэкономить на штрафах – штрафы, ч-чёрт побери, растут и растут, разоряя завод! – но вот не дали и даже сказали: «Передохни! И так каждый раз выступаешь!» Но как же не выступить, если внутреннее устройство его такое, что для него не только семья – моя, но и завод – мой, страна – моя, и перестройка тоже – моя…
И его персональный альбом – отражает всё это: на одной странице альбома он наклеил лица родных, на другой – лицо своей Родины. На одной странице – деды, дядья, тёти и бабушки, шестнадцатилетняя сестра, замученная фашистами, на другой – герои гражданской и революции, портреты стахановцев, гордое лицо Зои Космодемьянской, горящий взгляд Саши Матросова, улыбка Гагарина, его, Анатолия Васильевича, комсомольский билет, полученный в сорок втором… А открывает альбом – портрет Ленина: третий съезд комсомола, и последний, будто ударивший в самое сердце призыв: учиться, учиться, учиться!…
Листаю этот альбом, улыбаясь его добродушию, а мыслями думаю: мне раньше казалось, семья – это история только двоих. Её и Его. Теперь вижу: есть здесь ещё и третье – история, воздух родной земли, на которой живут эти двое. И может, именно в этой точке, где эти истории – малая и большая – пересеклись, может, именно здесь и возникает эта высокая верность: родной земле, прошлому, настоящему, мужу, жене, детям…
Верность всему, что делает нас людьми, а нашу жизнь – человеческой.
Лидия Латьева
из книги «Облак белый», 1987 год
Комментариев нет:
Отправить комментарий