суббота, 19 октября 2013 г.

Дуэль

«Дуэль» по пьесе М. Бояджиева – один из первых спектаклей, который он поставил самостоятельно. В рецензии писалось…
Хотя об этом – потом…
А пока запомним сам факт: профессия режиссёра начиналась с «Дуэли».

Мы не просто знакомы лет двенадцать-пятнадцать,  мы до последнего времени были связаны по работе: он режиссёр, создаёт спектакли, моя обязанность пойти посмотреть спектакль и разрешить или не разрешить к публичному исполнению. Процедура эта проходит на худсовете, и вот соберёмся и бесконечно, часами обсуждаем, анализируем, всматриваемся, ищем и непременно находим, где он «не…»: не додумал, не досмотрел, не догадался, не заметил, не точно выстроил, не сумел, не допонял, не оправдал… Мы говорим, говорим, а он человек терпеливый и деликатный, спиной вожмётся в стенку, сникнет, на лице возникает  затравленное выражение.
Мне иногда стыдно перед собой за эту бойкую говорильню, спрошу его:
- Вы что, не согласны?
Сокрушённо махнёт рукой: да, да, правильно, действительно, все правы, можно было гораздо ярче!
Вот так с годами как-то само собой рядом с ним возникло да так и встроилось одно слово: скромный.
Скромный человек, скромная роль среди людей.
Режиссёр тоже скромный. Его режиссура всегда казалась мне литературной, иллюстративной, ей не хватал чисто театральных ходов, тех сокрушительных поворотов, которые вскроют событие с такой неожиданной стороны, что так вдруг и распахнётся глубина человека и жизни, о какой в пьесе даже не намекалось.
Словом, я и не думала, что захочу о нём написать.

И вдруг случай.

Как-то иду смотреть спектакль «Отпуск по ранению» по пьесе В. Кондратьева. Днём узнаю, что спектакль начинается в восемнадцать часов, а не в обычные девятнадцать тридцать. Прихожу в восемнадцать. В зале одна молодёжь. Герой спектакля тоже молодой парень, двадцатилетний Володька, когда-то «король» целой московской улицы, а теперь война проверяет на прочность его «королевские» достоинства, и он не подводит свою былую мальчишескую славу: отказался от служба при штабе, уходит в окопы, на передовую, туда, где «все поля в наших», где навсегда остались его дорогие товарищи, где его самого ожидает только одно: смерть.
Я уже несколько раз видела этот спектакль, знаю, что он получился, волнует, и теперь с любопытством жду, как же будет смотреть его вот этот зритель, как вообще современная молодёжь, «короли» сегодняшних улиц, воспринимают боль и судьбу своих сверстников военного  времени.
Я, кажется, ждала всё, что угодно, но только не то, что случилось: зритель никак ничего не воспринял! Спектакль идёт - и ведь неплохо идёт – да что там неплохо! отличный спектакль, и Саша Васильев, играя Володьку, передаёт такую потрясённость войной, что и душой и глазами плачешь вместе с его героем, видя эти кровавые будни войны, эти окопы, эти тела убитых мальчишек, затоптанных в грязь – но вот эти мальчишки, в зале, ничего такого не видят. Им буквально «до лампочки» всё, что там происходит а сцене. В зале кипит и бурлит своя жизнь: кто-то выходит, кто-то заходит, кто-то увидел дружка, сорвался с кресла и идёт через зал, топая сапожищами, кто-то громко затяжно зевнул, какой-то доморощённый хохмач отпускает вслух шуточку, такой же доморощённый смешило долго, взахлёб смеётся над нею. А тут ещё в конце первого акта из фойе доносится шум взвинченного скандала, как потом оказалось, пришёл зритель, который не знал, что спектакль начали на полтора часа раньше…

Сидеть в этом зале был невыносимо: хотелось встать и кого-то убить.

После спектакля – сердце болит, нервы горят, ужасаюсь – зашла к администраторам и пытаюсь хоть что-то выяснить: что же случилось?! Откуда взялся этот ужасный зритель, этот животный мир?!..
И тут оказалось, что ничего не случилось, взялся обычно: зритель обыкновенный, организованный, какие-то ПТУ. Заманивая в театр, им обещали танцы, они и пришли танцевать, а тут смотри какой-то спектакль, с танцами тянут. Словом, в издевательстве над спектаклем администрация стоила зрителя.
 Домой возвращаюсь подавленной.
Когда знаешь, с каким трудом театр ищут нужную пьесу, когда знаешь эту измотанность режиссёра, когда знаешь, с каким напряжением даётся честному актёру каждый выход на сцену, а после всего увидеть, что зрителю это не нужно – заболеваешь душой, места себе не можешь найти, хочется вголос кричать, сама себя ненавидишь – да как ты могла допустить такое?! – в конце концов ненавидишь сами слова, которыми мы привыкли мерить театр: трибуна, искусств. катарсис. Боже мой! Как же смешны и нелепы они рядом с таким зрительным залом!
Вот так иду и грызу себя, а тут меня догоняют режиссёр с женой, актрисой Евгенией Ивановной Жуклиной.
В этом спектакле Евгения Ивановна сыграла вдову сержанта, убитого на войне. Щемяще, с большой драматической силой, сыграла женщину, вымотанную войной: стянутое лицо, измождённость, сухой яростный блеск в глазах, видно, пришла с ночной, что-то стирает в тазу…видно, держаться ей уже нечем, держится не ради себя – ради мужа, чтоб было ему от кого на войне получить письмо, а она, видно, пишет спокойные твёрдые письма, пишет, что всё у них хорошо, что пусть не волнуется, они живут, ждут, верят в победу. А тут входит Володька, она подняла глаза от таза, и всё внутри оборвалось: без слов поняла, что мужа нет, что некому больше писать спокойные твёрдые письма, нечем держаться, всё оборвалось…
Мне почему-то был стыдно посмотреть в глаза Жуклиной, буркнула «здрасте» куда-то мимо её лица, будто была виновата в чём-то.
Долго шли молча.
Наконец говорю:
- Я думала, этой практики «обслуживать»  зрителя давно уже нет.
Оба глянули удивлённо, как дети: как это нет?!
Как нет?!  Она здравствует и процветает. Зал продаётся под что угодно: под дискотеку, под юбилей, под дату, под «семейное» мероприятие какой-нибудь торговой организации. Серьёзный спектакль только мешает зрителю развлекаться. Театр оказался в парадоксальнейшей ситуации: сам себя разрушает. Внутри театра не на жизнь, а на смерть идёт борьба бескультурья с культурой, администрации с режиссурой, такая вот распродажа зала – убийство спектакля, верняк, выстрел в десятку, потому что спектакль, не получивший своего зрителя,  может только  погибнуть.  Так погибали лучшие и ещё  живые спектакли: «Женитьба» 
Н. Гоголя, «Бумбараш» А. Гайдара, «Маленькие трагедии» А. Пушкина, «Эшелон» М Рощина. Так в театре выжигается всякая мысль об искусстве, премьера  уникальнейшей «Женитьбы», премьера  чеховской «Чайки» - за долгие годы это были единственные постановки по классике, единственные попытки поглубже заглянуть в человека, за пределы наших коммунальных проблем -  но игрались эти премьеры тоже под дискотеку!
Я призналась:
- У меня не то что там голова – волосы разболелись.
Режиссёр посмотрел больными глазами:
- Я ходил по залу и выгонял уже самых таких!..
Жуклина молчала: там, на сцене, было ещё хуже, чем нам.
Мы уже прощались, когда она вдруг попросила:
- Скажите хоть вы ему: зачем он ходит на каждый спектакль, а дома лекарство рюмками пьёт. Он же ничего не спасёт, только лопнет, и дети останутся без отца.
Режиссёр возмущённо:
- Да ты что?! Я же должен!..
Она устало:
 - Кому?..
Он растерялся.
Смотрю на него: взрослый, солидный дядя, уже седеющая борода, и профессия не простая: режиссёр, психолог, мыслитель, а ответить на такой простейший вопрос не умеет: кому он, действительно, должен?
А должен он никому.
Сам себе, своему делу должен. И, наверное, выше этого долга, возложенного человеком самим на себя, вряд ли есть что-то.
И вот в эту минуту, пока он молчал, а я мысленно за него отвечала, во мне с какой-то бешеной скоростью размотались последние годы жизни – сколько мы знаем уже друг друга?! – и, как в мозаике, где режиссёр дополнял человека, а человек режиссёра, стал складываться портрет: режиссёр Наум Иссакович Бецис.

В начале его карьеры в нашем русском театре имени А. Чехова случился случай: заболел актёр, и Наум Иссакович заменил его, в спектакле «Прощание в июне» по пьесе А. Вампилова сыграл роль профессора.
Чёрная круглая борода, умный взгляд, большие тёмные глаза, весь какой-то красивый, значительный – натуральный профессор, он всем нам очень понравился. После спектакля его поздравляют с этим актёрским дебютом, шутят, смеются, ко-то сказал: «Вы похожи на Карла Маркса». Артисты – народ возбудимый, как дети, сравнение с Марксом понравилось, тут же все наперебой стали сыпать порции новых восторгов: да, да, именно Карл Маркс, красивый, глаза, борода, благородство. Тут же затосковали, почему никто не напишет пьесу о Карле Марксе, вот бы они сыграли, вот у них есть герой…
Эта сцена запомнилась навсегда, столько в ней был тепла, добрых слов, надежд.

Прошли годы.

Судьба театра складывалась не лучшим образом: менялись главные режиссёры, резко -  режиссёры народ нетерпимый и подозрительный, любят и признают только себя и своё -  резко менялся репертуар, в пыль стирались старые «боги», велеречиво провозглашались другие «платформы», с каждым главным театр начинал с нуля, годами не вытанцовывался вариант, который дал бы театру простор для созидательной работы и художественного развития.
В чехарде режиссёрских непопаданий, в вечной тряске театр растерялся. Талантливым людям в нём стало плохо – кому нужен этот талантливый человек, когда вокруг всё случайно  и само руководство не знает свой завтрашний день? – одни талантливые актёры ушли, другие потухли, в какой-то момент власть над театром перехватила вот эта бойкая администрация, началась распродажа зала, любимым местом в театре стал буфет, подлинный зритель куда-то исчез, искусство съёжилось и стало лишним в театре, один зам. директора как-то при мне распалясь,  выпалил режиссёру свою программу театра: «На кой чёрт нам этот спектакль?! Дайте концертик минут на сорок, и будьте здоровы!»

Но жизнь есть жизнь.

И, пока театр терял себя, люди работали, волновались, получали звания и квартиры, всё житейское шло своим чередом.
Как-то встречаю на улице Наума Иссаковича: жёлтый, серый, простым глазом видно, что больной.
Я ему:
- У вас грипп?
А он:
- Может быть, температура тридцать девять и…
- Что ж вы разгуливаете?!
А он:
-Репетиция. – И как-то серьёзно, даже несколько назидательно добавил. – В театре за деньги не работают.
Я рассмеялась: мудрость для скромных!
Но тут же и подумала, что вряд и знаю более скромного человека, чем он: живёт в квартире «коридорная система», нет телефона, вечно там в доме какой-то ремонт, промёрзшие стены, вечно дети болеют, зарплата тоже обыкновенная, минимальная, словом, отец двух взрослых детей,   вот-вот уже дедушка, а живёт как юный студент. И при этом не помню, чтоб он когда-то поныл, попросил для себя, намекнул или просто сказал, что устал так жить.
А ведь работает, как самая неутомимая машина. Ни один режиссёр в республике не может похвастаться такой отдачей: каждый год – два спектакля. И не просто сегодня склеил, а завтра расклеилось. Каждый спектакль всерьёз, всегда интересный автор, хорошая драматургия, он единственный в Молдавии поставил пять спектаклей о войне, первый «услышал» острую боль тогда начинающего драматурга Александра Вампилова, решился на драматургию «новой волны», рискнул на Чехова, на острую пьесу драматургии народов СССР, будь то «Ужин на пятерых» эстонца Энн Ветемаа или «С трёх до шести» грузина Александра Чхаидзе. И при такой предельной напряжённости такая же честность в работе, каждый раз своё открытие пьесы, свой спектакль, свой замысел, своя боль  о  качестве нашей жизни, о равнодушии, изнутри съедающем человека, и никогда никаких ЧП, спектакли выходят в строго назначенный день, ни разу не опоздал на репетицию, не был на бюллетене, почти в каждом спектакле два состава актёров, многие из них выросли, создали свои лучшие роли, работая с ним. Половина репертуара театра – и половина существенная – его спектакли.
Значит, пока театр искал свою более счастливую судьбу, меняя главных и их платформы, держался он высоким профессионализмом Бециса.
Пока кто-то выигрывал житейские радости, Наум Иссакович выиграл главное: профессию, дело, себя в своём деле.
И тут уже хочется говорить не о робости скромности, а о – силе её.


Очередной режиссёр – фигура особая, человек на подхвате, рабочий вариант театра, затычка всех дыр.
Нужна театру комедия – ставит комедию, нужна сказка за две недели – бегом делает сказку, нужно ускорить сроки работы – ускорит, сократить – сократит, нужно занять не очень заметных актёров  - займёт, главный не успевает выскочить со своей «платформой» - выручит главного. Словом, всё, что надо, то он и сделает.
Спасибо очередному сказать не спешат, обойдётся, не великая птица. Зато на художественном совете, когда он сдаёт свой спектакль, за всё, что не успел-не-дотянул- не заметил, выдадут по полной программе.  Критикуют с пылом и даже азартно: очередного можно критиковать. Он с работы не снимет, и главному это вроде приятно. Помню, в дыму словесных бурь его и не слышно, только блестят напряжённым блеском глаза, иногда, правда, успеет воткнуть:
- Я хотел…
Но никто и не слышет: да мало ли что мы хотим!
Как-то во время подобного худсовета – мы кипим, он молчит -  вижу эту затравленность, глаза мечутся с одного оратора на другого, а мы все мастера говорить, и вдруг чувствую, что-то не то, что-то, действительно,  в этом спектакле другое, что-то он там хотел, что-то толкуем его по традиции, он, вроде, движется, а мы стоим, и поучения наши как бы уже устарели, как бы даже смешны, и, видно, надо обдумать его спектакли и всерьёз - его глазами – разобраться в этом его «хотел».
И вот отжалела время, собралась в библиотеку, нашла рецензии на его спектакли, и что-то делается ясней.
«Это спектакль не о прошлом, он обращён к сегодняшнему, ибо призывает к политической и исторической ответственности каждого человека перед будущим».
      «Первый день свободы» Л. Кручковского 1970 г.

«Но вот что несомненно: бремя ответственности за судьбу мира уже вполне реально и ощутимо давит на его хрупкие плечи»
              «Затюканный апостол»  А. Макаёнка, 1970 г.
«Спектакль… подводит к мысли о причастности каждого к общему делу и ответственности за него».
                «Протокол одного заседания» А. Гельмана, 1976  г.
« Этим спектаклем театр стремился раскрыть тему ответственности за судьбу Родины».
           «Трибунал» А. Макаёнка, 1977 г.
«Спектакль волнует зрителя, побуждает задуматься над смыслом жизни, над проблемой сохранения её духовных начал».
         «Ужин на пятерых» Энн Ветемаа, 1979 г.
«… обращает наше внимание на то, что зло особенно опасно, когда его стараются представить, как «обычное дело».
                   «Гнездо глухаря» В. Розова, 1979 г.
«В полный голос звучит  в финале мысль о том, как важно помнить об ответственности за совершаемые тобой поступки перед людьми и, в первую очередь, перед собой»
                  «Старый дом» А. Казанцева, 1981 г.
«Вниманием к судьбе, к личной неповторимости каждого образа отмечен этот спектакль, посвящённый страстной защите человеческого в человеке».
                 «Эшелон» М. Рощина, 1982 г.

Да, кажется, что-то и прояснилось. Глазами самых разных рецензентов увидела его спектакли, и у самой как бы немного открылись глаза. Видно, даже такое общение, бедное, через газету, но всё же обогащает. Ну, и конечно, не могла не заметить: любая рецензия упиралась в одно слово: ответственность.
После этого встретилась с Наумом Иссаковичем:
- Смотрела рецензии на ваши спектакли. «Трибунал» - ответственность, «Взрослая дочь…» - ответственность, думаю, «Чайка» тоже про ту же ответственность… Вы, случаем, не зациклились?
Он глянул смущённо:
- Как-то само собой получается: всё, что ни ставлю, всё в одну сторону: отвечать за себя, за близких, за дело… - Замолчал, задумался, подумал. И не сказал, а спросил. – А, собственно, зачем жить, если иначе?..
Вот так и раскрылось его «я хочу».
Понятно стало, что есть у этого режиссёра не просто, как говорится «своя тема».
У него не тема, а боль и ненависть. Смысл жизни.
Это на них замешаны его спектакли.
Может, поэтому, каким бы ни был его спектакль – получился он или нет – равнодушного не было ни одного!
Все они – хорошие или плохие, вялые или динамичные, яркие или блеклые, точные и не очень – все оказались только его: очень личные, им сочинённые, всегда с его персональной тревогой за качество нашей жизни.

Его тянуло – до рези в глазах – всмотреться в жизнь. Не в трибуны, речи, парады, за эту жизнь он всегда был как-то спокоен, там всё удивительно стройно и гармонично. Его тянула другая, натуральны жизнь, которой живут миллионы, которая не доросла до наших теорий, за что мы стыдились её и старались не замечать её немодных одежд и не очень весёлых глаз. В тех же пьесах «новой волны» - а он единственный в нашей республике поставил В. Славкина («Взрослая дочь молодого человека») и А. Казанцева («Старый дом») – в этих пьесах, в которых официальная критика и режиссура видели «грубое», «резкое», «бытовое», какие-то коммуналки, склоки, каких-то там неудачников, каких-то людишек, мелочь, пьянь, рвань, пыль придорожная, он учуял другое: угар, удушье жизни, в котором нечем дышать, и всё человеческое трещит по швам и разрывается уже вечное,казалось бы из нервущихся материалов: природные связи, родство, отцы уже ненавидят детей, а дети отцов, и всё, что ещё живое, вьётся, корчится и кричит от боли и не знает, что с собой делать…
В дремучие годы застоя и полного равнодушия к человеческому в человеке именно он – и  актёру, и зрителю – предлагал всмотреться в лицо человека.
Только это тогда и держало театр, не давало расслабиться окончательно, стать погремушкой, развлекающей публику под дискотеку и рюмочку.


Напомним себе: пьеса М. Бояджиева «Дуэль» одна из первых в нашей послевоенной драматургии забила тревогу о том, что мирное время ослабило узы долга в душе человека, долга перед  всем тем, что мы называем человечностью, и что свобода личного выбора всё чаще уводит его от трудной высокой цели  в лёгкую жизнь.Вспомним и то, что именно с этой пьесы начался режиссёрский путь Наума Иссаковича.


Сегодня в его творческой биографии появился спектакль по одной из сложнейших пьес мировой драматургии – «Чайка» А. Чехова.
Всегда и неразгаданная и приводящая в отчаянье «своей еретической странностью и новизной» «Чайка» и по сей день, несмотря на огромный опыт постановок во всём мире, «так и остаётся самым загадочным произведением Чехова». Видно, ещё и поэтому режиссёры и критики всех времён на свой страх и риск читают «Чайку», и каждый раз на свой выбор объявляют главной то одну, то другую сюжетные линии пьесы.
По-разному прочитала критика и спектакль Н. Бециса.
Так, один рецензент со всей категоричностью заявив, что «конфликт Тригорина-Треплева по существу стержневой в пьесе»,  потребовал от спектакля усилить «муки-мученические» писательства. А другому плевать на муки писательства, ему захотелось поярче увидеть своё: «проблемы Аркадиной-актрисы».
Однако Наум Иссакович вычитывает в «Чайке» не отдельные сюжетные линии и не спор про новые и старые формы в искусстве.
Он открыл, что каждого из героев пьесы мучит неутоляемый голод особого свойства: желание взлететь над обыденностью. Один мечтает взлететь высоко, в самое небо, другой пониже, на соседнюю улицу, но в каждом живёт эта «чайка», каждого тянет только летать, каждому тесен этот воздух земли и тяготит земное притяжение.  У всех возникает одно состояние: разлад души с действительностью.  Но взлететь не может никто. Все, как один, живут земной обыденной жизнью. И в этой жизни они путаются, бросаются друг к другу, будто бы за спасением, и отталкиваются друг от друга, не получив того, что искали. В этой жизни – возможно, даже талантливая актриса Аркадина -  но в жизни она бездушная мать, сын её тяготит, она жалеет денег, чтоб его приодеть и даже не утруждает себя заглянуть в журнал с его повестью, заглянуть в его мир, в его потребность взлететь. В жизни обременённый славой Тригорин хитрит, мечется между двух женщин, калечит судьбу Нине и почти забывает об этом.
Строить жизнь эти люди не могут. Они только спасаются от неё, от своей внутренней пустоты: театром, литературой, любовью, воспоминаниями, в конце концов, привчной игрой в лото. Всё, что идёт от жизни, им скучно и тошно, им неприятен учитель Медведенко – да и не скажешь, что неприятен, просто смотрят, как бы не видя, как сквозь него, как сквозь деталь обыденной скуки – который, как назло, вечно что-то хочет сказать, и сказать-то хочет как раз о чём-то о том, чего они даже услышать не могут: о скудном учительском жалованье, о цене на муку, о том, что матери надо спешить домой, когда плачет её ребёнок…
В конце концов, с героями «Чайки» происходят удивительные парадоксы: чем больше сил и страстей идёт на игру, тем ощутимей разрушается жизнь, тем меньше каждый из них получает, тем неизбежней упирается в свой удел: или страдания, или – пуля в лоб. Когда серьёз жизни подменяют игрой – жизнь гибнет, и человеку в ней «холодно, холодно, холодно», как холодно и одиноко «общей мировой душе» в мёртвой пустыне из пьесы Треплева.

Так режиссёр понял «Чайку».

Отсюда и сам спектакль: живые деревья как бы уже омертвели и превратились в панели; на самодельную сцену взлетает каждый из героев, гремит монолог, сотрясается воздух прекрасными и возвышенными словами, на миг зажгутся глаза, станут красивыми лица, душа раскроется для добра; даже  самовлюблённая Аркадина не в жизни, а только на этой сцене  вдруг ожила  настолько, что даже увидела душу сына «в таких кровавых, в таких смертельных язвах!», но только-только каждый спрыгнул со сцены на землю, как тут же и как бы сама собой затевается перебранка, мелочные уколы, зависть, слёзы и нервы, крики, ссоры, скандал. Каждый со сцены на землю шлёпается подстреленной чайкой.

В этой концепции находит своё место и объяснение не какая-то отдельная сюжетная линия, а любой персонаж, отлетают многие надуманности, приставшие к «Чайке» за долгие годы; пьеса выглядит цельной и интересной. Но увы и увы, спектакль не смог дотянуться до этого замысла: ему не хватило театра. Когда театр десятилетиями не заглядывает в классику, как это случилось с театром им. А. Чехова, то нечего удивляться, что сходу попасть в такого тонкого и сложного автора, как Чехов, вряд ли возможно.

Но я пишу не о театре.

Пишу об одержимости режиссёра, который восемь лет добивался поставить «Чайку», так как видел в ней своё, наболевшее: мысль о том, что первейшая обязанность человека на земле – творение жизни.

Путь от «Дуэли» до «Чайки» оказался удивительно цельным.

Значит, двенадцать или пятнадцать лет, каждый вечер, когда идёт его спектакль, Бецис сидит в зале, держит собой спектакль, не даёт ходу никакой актёрской расслабленности или отсебятине. Если спектакль прошёл плохо, он идёт домой и пьёт лекарство. Но бывают и счастливые случаи: заинтересованный зритель, актёры выкладываются, спектакль волнует, его мысли и чувства разделяются залом, после спектакля долго не могут утихнуть благодарные аплодисменты, и тогда он подымается на сцену и целует актёров.
Как-то спросила его:
- И сколько ж таких счастливых случаев было?
Подумал, видно, мысленно подсчитал:
- Спектаклей пять, не больше.
За пятнадцать лет пять вечеров счастья?!
Так выглядит чувство ответственности в самой жизни.


Даже не знаю, в каком месте этого очерка  уместно втиснуть вот этот эпизод: здесь или дальше?
Сам по себе случай был, вроде, мелким: к нам из Москвы приехала театральный критик. Критика ждут все и всегда: и редакторы министерства, и актёры, и режиссёры. Особенно режиссёры. Наши бедные режиссёры удивительное явление: полное профессиональное одиночество. Такой режиссёр, как Бецис, о большом  театральном процессе страны, тем более мира, только и может, что прочитать в газете или журнале, увидеть огрызки чего-то по телевидению, но конкретно этот процесс – он не видит, он лишён профессиональной среды, общения, впечатлений, все идеи – от художественных до мировоззренческих -  он выжимает из себя, кустарь-одиночка, жизнь на театральной обочине, феномен в искусстве, ещё никто не сумел ответить, какая сила держит этих людей на уровне их профессии, и  приезд критика для него – событие чрезвычайное: господ-и! наконец! Любую ругань услышать готов, но только от профессионального человека.
И вот критик приехала. Больше того. Смотрим «Чайку».
Я волнуюсь: играет второй состав (неизбежное бедствие наших театров: занять работой, как можно больше актёров), который и репетировал мало и вообще как бы висел на волоске, то он есть, то его отменяют. Но волнуюсь, конечно, молча: назвали гостей, так нечего тыкать им свою бедность и плакаться, как всё дорого нам достаётся.
И вот сидим, каждая от другой отгородились своей независимостью. А критик, смотрю, человек бывалый. Села ножку на ножку, уверенная, на коленях блокнот, что-то чиркнет по ходу спектакля, и именно чиркнет, а не пишет словами: стенографирует. Я в восхищении: вот, что значит – специалист! И волнуюсь ещё больше: такой, как она, надо показывать не наши болячки: спешку, вторые составы, недоработанность…
Но вот в спектакле  что-то вроде блеснуло, и ей даже вроде понравилось. После сцены Аркадиной с Тригориным – играли Лина Филиппова и Юрий Чуприн – когда Аркадина на коленях и со слезами молила Тригорина не бросить её, а этот Тригорин ужался в кольце её рук и прямо не знает, куда ему деться, хоть провались сквозь землю, хоть оторвись от этой земли и вырвись в небо, как чайка: стыдно, стыдно ему пребывать в этом лживом пошлом театре, а вырваться из такого кольца не умеет!, после этой сцены критик неожиданно обернулась ко мне:
- Молодцы…Я, знаете, этой сцены уже боюсь, я их видела добрую сотню, и такого навиделась… молодцы… - И даже вздохнула, видимо, о Тригорине: ох, этот русский интеллигент!.. с его мягкостью духа и неспособностью вырвать себя из пошлости...
У меня камень с плеч: слава богу! Не зря режиссёр восемь лет думал над этой «Чайкой».
После спектакля подходит сам режиссёр. Ещё издали вижу эту его ужатость -  голова в плечи, запуганно-вопросительный взгляд, будто сейчас его будут бить – и, назло его виду, с весёлым лицом знакомлю:
- А вот и наш режиссёр! Вы ему ничего  не хотите сказать?
Нет. Молчит. Одевает своё экзотическое московское пальто, идём из театра.
У выхода небольшая заминка: как бы немой вопрос: кто куда? Но какие вопросы? Идём все вместе. Мы жё ждём-не-дождёмся послушать, что там она нашла в этой «Чайке».
И вот вышли на улицу, мы с режиссёром быстро распределились, я по левую руку от гостьи, он по правую, чтоб легче слышать и мне, и ему.
Идём, поглядываем на неё, изготовились слушать.
Она вдруг:
 - А у вас в это время всегда так прохладно?
-Что?!
Ах, погода! Нам предлагают поговорить о погоде! Нет, нет, обычно у нас тепло, это какие-то ранние холода... вот совсем не ждала, оделась легко, даже уже замерзаю. Наум Иссакович нервно смеётся: он вообще в пиджачке…
Она с удовольствием подвигала плечами в своём мохнатом одеянии:
 - А я по-московски, у нас уже холодное время, и я не прогадала. А то бывает…
Да, да, это правильно, и смешно, и печально бывает. Летишь в Москву из нашей теплыни, выскочишь налегке, а там чуть не снег, и вот бегаешь, как собачка, люди оглядываются. А с ними, московскими,  бывает наоборот: тащут тяжёлые чемоданы с плащами, а тут солнышко и женщины в декольте…
Слушаем и про это.
А сама начинаю дрожать: не то замерзаю, не то что-то нервное. Но ничего, ничего, успокаиваю себя, это она для разгона, не сразу же влетать в разговор о спектакле, это я могу бухнуть сходу и что бог на душу положит, а тут не наша любительская горячка, тут профессия, тут надо держаться в струне и собраться с  точными мыслями.
Но вот, кажется, о погоде исчерпано.  Опять ждём, молчим и надеемся. Нечаянно глянула на Наума Иссаковича, и сам взгляд отскочил: всеми нервами ждёт!
Она, наконец:
- У нас прямо помешательство на «кирпичах» вашего издательства, как его там?..
- Что?!
Ах, издательство! Книжный бум, «Литература артистикэ», да, да, издают, издают, молодцы…
И вдруг, уже замёрзшая, цепенею: так это ж из-за меня она не  хочет с ним говорить! Ч-чёрт побери мою недогадливость! Ну, кто я для неё? Министерская крыса, доносчик, донесу по начальству, а начальство сделает вывод! А ей надо один на один, как специалист специалисту… Да как же я сразу не догадалась?!
И я радостно, их от себя избавляя:
- А вот я и дома!
И – разбежались!
А через несколько дней – и критика уже проводили, и подарили любимые «кирпичи» - встречаю Наума Иссаковича и сходу:
- Ну, и что она вам про «Чайку»?
 Глянул глазами, сдвинул плечами: ничего не сказала, проводил до гостиницы, попрощались.
А я смотрю на  него, понимаю, что это правда, а всё равно не верю: неужели даже про сцену Аркадиной и Тригорина не сказала?!
Вот такой эпизод. Мелкий, обычный случай, и даже не знаю, куда в этом очерке его поместить, здесь или где-то там.
Зато знаю другое: рядом с судьбой режссёра Бециса вот такие вот эпизоды я могу поместить везде: это какое-то полное профессиональное одиночество, как сиротство…
И так оно меня жжёт, что даже сегодня – давно уже я не редактор, давно человек свободный и от театров, и от режиссёров – но, бывает, холодной ночью, когда не спится, а ветер надует тоску, закрою глаза и вижу: бежим, я слева, Наум Иссакович справа, посредине женщина в меховом экзотическом пальто, а мы заглядываем ей в глаза и ждём…
Будто так и бежим, так и ждём по сегодняшний день.


Как-то мы с ним разговорились о собаках, собаки – наша общая слабость.
Я пожаловалась на щенка: грызёт мебель, бессовестный!
Наум Иссакович похвастался:
- А я своего отучил!
Удивляюсь:
- Каким же образом?
А он:
- А я его… вот так…
И сделал жест, будто ударил щенка. Но жест этот, в начале довольно решительный, к концу сник. Бецис растерянно посмотрел на меня, а я рассмеялась: по-моему всё-таки не ударил, подумал, что надо бы, но…
Наум Иссакович сам, видно, вспомнил, что, действительно, только подумал, что надо бы проучить. Но ударить не смог. И он безнадёжно махнул рукой:
- А вообще-то у нас и грызть нечего!..

Да, ударить, думаю, он не смог: он чувствует чужую боль.

Неудивительно, что и его спектакли как бы строятся на сострадании  к человеку, переживающему боль. Сострадании к Бэмсу, которому не доверяло время, отчего он ломался и в конце концов растерял всю свою молодую задиристость и отвагу.  Сострадании к юной и хрупкой детской жизни, не сумевшей себя отстоять перед тупой дикостью старых углов. Сострадании к одухотворённой любви Кадри, которой не за что зацепиться в опустошённой душе спившегося Ильмара. Сострадании к двум старикам, оказавшимися лишними в жизни. Даже к тем, что чисто и безбоязненно своей жизнью платил за светлое будущее человечества, он чувствует сострадание, будто будущее, то есть мы, не оправдали этой высокой жертвы.
Неудивительно, что к зрителю он часто пробивается через чувство. Сгущает и спрессовывает его, раскручивает ситуацию до эмоционального предела, до конца, до дна. И тогда в «Старом доме» возникает не просто пьяный бунт несостоявшегося человека, а беснуется звериная злоба ко всему, кто ещё хочет жить, в ком ещё не забита  самая утлая надежда на чудо жизни. Или в «Отпуске по ранению» выстраивается такая буквальность психологических переживаний двадцатилетнего парня, прошедшего первую пытку войной, что просто чувствуешь его  всеобщую физическую боль: болит сердце, память, каждая мысль о кровавых боях под Ржевом, «где все поля» так и остались « в наших».
На этом пути его не всегда ждут удачи. Наоборот: драма иногда соскальзывает в мелодраму, возникает проблема более точных ходов и средств, от раскалённости чувств – к мысли и обобщению.


Спектакль для него – это средство вмешаться в жизнь. Отсюда почерк его режиссуры: он ищет борьбу идей, мировозрений, а характер – потом. В его спектаклях мне иногда мешает упор на тенденцию и не хватает живого разнообразного человека.
Но зато ни один спектакль не поставлен школярски, не иллюстрация пьесы. Это лично его, авторское сочинение. Драматург пишет «комната», а Бецис строит город, драматург пишет «приёмная председателя», а он строит целое сооружение: на сцене система зеркал, а стол председателя переносится в зал, приёмная как бы вбирает весь мир.
Не всем и не всё тут понятно. Одни пожимают плечами: чудит.  Другие ругают: за формализм. Третьи видят художественный подход к пьесе, настойчивую потребность режиссёра найти образ спектакля, а затем и способ  актёрского существования, в каждом спектакле – свой.

«Эшелон», «Отпуск по ранению», «Зинуля», «Вы чьё, старичьё?» - лучшие его работы.
В них с особенной силой проявилась режиссёрская впечатлительность, ранимость, человечность. В них преодолена монотонность и обыденность актёрского существования, которая вообще  «заела» современный театр и делает спектакли уныло-однообразными. В них даже присутствует поэтическое, если поэтическим назвать нечто неуловимое, что как бы стоит за пределами логики, растворилось в воздухе спектакля и долго-долго тревожит своей многозначностью.


Интересная вещь – время… Думаю, перечитай я сегодня пьесу грузинского драматурга  Александра Чхаидзе «С трёх до шести», я бы читала её, как сказку. И, действительно, чем не сказка, если её герой Авдалиани человек такой идеальный – он и умный, он и деловой, он и честный, он и справедливый, он и человечный, он и преданный семьянин -  словом, такой идеальный, каких, кажется, и  нет на земле. Но это ещё полбеды. А вот то, что такой редкостный  человек в годы, которые мы сегодня вежливо именуем «застоем», был не больше, не меньше, а председатель горисполкома – это уже чистейшая сказка.
А между тем драматург Чхаидзе конъюктурщиком не был, и никому из своих героев льстить не хотел. Для его замысла ему нужен был только такой герой: человек, личность, характер таких достоинств и такого масштаба, который способен взять на себя очень многое и готов латать дыры на нашей жизни, себя не жалея.
Пьеса как раз об этом: с трёх до шести, в часы приёма, председатель только и делает, что латает, всем честным и светлым людям он помогает, а бесчестным даёт отпор, несмотря на связи, звонки сверху, угрозы.
Однако  беда председателя в том, что всерьёз помочь он не очень и может. И, если он, например, выбьет кусок железа для крыши детского сада, то лимиты кровельного железа так ничтожно малы, что этот кусок он не берёт свободно, а вырывает у кого-то другого, и завтра этот другой придёт к нему на приём просить железо. Жизнь бедна. Возможности председателя мизерны. По логике драматурга все эти взяточники, рвачи, «позвоночные», демагоги, воры, хапуги и т.д. так разрушают жизнь, «совершая ошибку», что даже такие как председатель – деловые и преданные идее всеобщего благоденствия люди -  уже не могу эту жизнь изменить. Их сила, идущая на латание дыр, тратится как бы зря. Очередь к председателю не убывает.

В спектакле «С трёх до шести», поставленном Бецисом, эта мысль не просто провозглашалась, её можно было увидеть: сцена представляла собой приёмную перед кабинетом Авдалиани, где только и есть зеркала, стулья, на стульях ждущие люди. Кабинет председателя – в зале, зрители превращались тоже в его посетителей. И вот каждый из ждущих приёма заходил в кабинет, выяснял своё дело, а так как дела до конце не решались, человек возвращался в прихожую и садился на свой же стул: ему снова надо идти на приём. И вот председатель звонит, пробивает, расследует, ссорится, рискует, берёт на себя, негодует, собственная жена не может пробиться к нему, а в приёмной сидят те же люди, зеркала их размножили, очередь не убыла, а выросла; приём, измотавший Авдалиани, дыр и проблем не убавил. В конце концов душевные силы человека не безразмерны, и это наполовину бессмысленное латанье так вымотало самого председателя, что он тоже «совершает ошибку»: «нажимает» на школу ради медали для сына.

В этом спектакле Бецис остаётся Бецисом: его по-прежнему волнует ответственность каждого из нас перед жизнью.
В финале, когда председатель набрал номер школы, совершая свою ошибку, у всех, кто был на приёме, вдруг в руках как бы выросли телефоны, и спектакль завершила немая многозначная сцена: весь город как бы уже трезвонит о том, что случилось. И от того, что честный человек устал сопротивляться жизни и сдался, воры и взяточники торжествуют, хорошие люди кто удивляется, а кто печалится. Но не только это. Опора честности рухнула, и люди схватились за телефоны, чтоб уже со спокойной душой совершать и свои «ошибки».
Сегодня, с высоты наших знаний о том, какие «ошибки» во всех концах нашей огромной страны творили председатели всех рангов, как бесстыже должностные  лица грабили и разоряли страну, героя Чхаидзе с его ничтожной «ошибочкой» воспринимаешь, действительно, как героя сказки.
Но это сегодня.
А в начале семидесятых  спектакль испугал самых разных людей. Он ещё делался, ещё шли репетиции и прогоны, ещё что-то додумывалось, дотягивалось, уточнялось, а по театру уже пополз слушок, будто кто-то кому-то «наверх» уже позвонил, доложил, донёс и предупредил, и спектакль не увидит света. В день сдачи спектакля нашей репертуарной комиссии слух подтвердился: премьеру не разрешили, обтекаемо посоветовав «ещё поработать». Как обычно, над чем поработать – не говорилось, такими были манеры верхов, обходиться туманными пожеланиями. Пьесой и драматургом заинтересовались верхи, возникли вопросы, сначала как бы формального свойства: а почему у пьесы нет лита? А разве  имеет право театр ставить пьесу по журнальному варианту? А…?  А?.. А?... Сторожа, пасущие наше искусство, никак не могли поверить, что такая крамольная пьеса – а крамольным считалось всё, где хоть как-то проскальзывала правда о жизни – им даже не верилось, что такая пьеса свободно разгуливает по театрам. Но, оказалось, разгуливает, формальности не нарушены, никто ничего не протащил. Тогда началось другое: «дружеские советы». Их было немало: намёки на Сталина и какой-то там волюнтаризм - снять, намёки на отсутствие мяса снять, намёки на взятки снять, намёки на то, что молодожёнам жить негде, снять, финальный звонок председателя в школу обязательно снять: зачем позорить хорошего человека какой-то ложечкой дёгтя? И вообще к чему такое количество телефонов в финале? Зачем педалировать и обострять? Какое городу дело до личных звонков председателя горисполкома?..
Словом, с каждым прогоном острота улетучивалась, ясную стройную мысль заменяло невнятное мямленье, актёры издёргались и растерялись, у Виталия  Левинзона, исполнявшего роль председателя, на одном из прогонов случился сердечный приступ, пришлось вызвать «скорую помощь». Спектакль умирал на глазах: мысли распались, акценты сместились, возникла атмосфера такого розовощёкого оптимизма, что какие там «дыры»-«ошибочки» и сложности жизни! Вся  наша жизнь превратилась в рай, воры в падших ангелов, председатель исполкома в бога, с отеческой улыбкой сеющего благополучие и благоденствие.

В начале этой резни Наум Иссакович бурно сопротивлялся: нервничал, вспыхивал, вскакивал, объяснял, зачитывал цитаты из высоких докладов съездов и пленумов партии, там всегда с избытком правильных слов и призывов. Но чем чаще он вскакивал и зачитывал, тем плотнее вокруг него становилось пространство холодного отчуждения. В театре вскипели идеологические страсти, пошли собрания -  сложное это явление под названием «мнение коллектива», у руководства всегда находится способ включать нужное ему мнение – и вот уже коллектив негодует, уже формулирует мнение, уже кто-то выкрикнул слово «антисоветчина»…
Спор о спектакле тут же закончился: на этом слове все споры обычно кончались. Режиссёр замолчал и смирился, зрителю – чтоб погасить всякие слухи в городе – разрешили увидеть искалеченную премьеру «С трёх до шести».
 И вот мы с Бецисом возвращаемся после окончательного прогона. Молчим: о чём говорить? О чём говорить, если милая дама, представитель самых-самых верхов, схватив  рукой за подол моей серой юбки, угрожающе прошипела: «Только посмейте им разрешить!». Говорить не о чём. Я глотаю свой валидол. Он глотает что-то своё.
И вдруг удивлённо:
- У вас что, простой валидол?!
Усмехаюсь: а у вас золотой?
А он горячо:
- Не верю я в валидол! Как-то на худсовете высосал целый контейнер, а всё равно чуть не умер. Возьмите мои, жена достала: проглочу пару штук, и психуй, сколько хочешь, а до сердца уже не достанет…
И он протянул на  ладони мелкие зелёненькие таблетки, не способные допустить к сердцу боль.
А я смотрю на него – голова поседела, дешёвые туфли, измотанный вид -  и вдруг вспомнила самый первый его актёрский дебют, роль учёного, чёрная борода, сияющие глаза, значительность и красота, Карл Маркс… Вспомнила нашу радость и наши надежды. И неожиданно открываю, как же быстро старятся люди, если не ищут простого: карьера, удача, улыбка начальства, а всем своим глупым сердцем лезут улучшить жизнь и не хотят уступить в себе человека.

И вот же вопрос: каким словом раскрыть это явление  - «застой»?
Лакейство?.. Казёнщина? Серость?..
Серость. Тупая, амбициозная, крикливая,  не терпящая никаких прекословий, упивается властью, всё людское топчет ногами, даже не глядя и не понимая, есть оно или нет. Серость всеобщая, всёохватная. В ней тонет самое ценное: ум, достоинство, совесть, радость жизни, сила сопротивления, человек.
Помню, как-то проснулась среди ночи, будто в огне, от непонятного самой страха, и стала читать письмо Татьяны к Онегину. Читала вслух, громко, захлёбываясь, казалось, если забыла хоть слово, если собьюсь – меня разорвёт. Во сне у людей бывают разные приступы::  эпилепсии, разрывается сердце.  Это тоже был приступ особого ужаса: мне казалось, что всё высокое давно уже вытекло из души и жить уже нечем. Это была проверка себя  на душевный запас.
Через несколько дней после этого случая мы с Евгенией Тодорашко пошли смотреть «Чайку». В зале – это стало уже обычным -  одни подростки из СПТУ, выкрики вслух, хохот, сморканье, хрюканье, хлев, а  не зал. Тодорашко – лицо красное, плохо ей, дурно -  шепчет: « Я умру, не могу, умру». Протягиваю ей зелёненькие таблеточки, невольно кошусь в сторону Бециса: если мы умираем, так что же делать ему? Но он сидит, как каменный, глухой и бесчувственный, глазами вцепился в сцену, в лице исступлённость, будто один на один схватился с каким-то смертельным врагом и не хочет себя уступить.
И я вдруг вспомнила свою ночь, письмо Татьяны, ужас, проверку. И поняла: для него «Чайка» тоже проверка.
Но проверяет не только себя, но и нас: театр, зрителя, город, республику, время.
Только поэтому самое сильное в его спектаклях – ярость сопротивления серости.


Как-то случайно в чьих-то воспоминаниях об Отечественной войне прочитала о подвиге лётчика- комиссара, а потом командира отряда. Он погиб, повторив подвиг капитана Гастелло, и один из первых в стране был награждён орденом Ленина. Фамилия лётчика: Бецис. Имя: Иссак.
Я спросила Наума Иссаковича:
- Ваш отец?
Посмотрел этим особенным – и печальным, и всё понимающим – взглядом, и стало как-то не по себе: да, угадала, отец.
И вдруг говорит:
-Только какой он теперь отец? Это я сегодня его отец, я в два раза старше его…
И вот в эту секунду вдруг поняла, в чём значительность этого человека. 
Дело даже не в том, что, работая, как машина, задыхаясь и на износ, он своими спектаклями тревожит в нас беспокойство о качестве нашей жизни, раздражая и озлобляя уже живущих в раю.  Дело даже не в достоинствах и в недостатках его режиссуры,  она может нравиться или нет. Дело в личном душевном запасе этого человека. Его хочется рассмотреть всего: лицо, глаза, биографию, жену, детей, родителей. Потому что только через таких, как он, дано понять самое главное: из какого же материала строится эта сила сопротивления серости, это высокое мужество, усыновив недожитую жизнь героя-отца, гореть за двоих ради общей идеи и жизни...

Максимализм раздражающий. 

В последние годы только и буду слышать от самых разных людей: «Ну, зачем этот Бецис опять ковыряет наши болячки?!» На каждом шагу – на открытых и особенно на закрытых собраниях – его поучали, шпынали, вменяли в вину, секли по рукам, уличали и отлучали, от него защищали искусство и нашу  кристально чистую жизнь. Жить ему было трудно и больно: застойное время не для таких.
Но вот кончилось это время,  и сегодня думаю так: такие, как он, не только страдают от времени, но и высвечивают его. Рядом с ними неотвратимо встаёт вопрос: как же жить и как повернуть наше время, чтоб этот максимализм не раздражал, а  - восхищал?..


Возвращаюсь  к началу нашей истории.
После злополучного «Отпуска…»,  Наум Иссакович всё-таки дал нам с Евгенией Ивановной слово не ходить на свои спектакли: действительно ну их! Пусть идут, как идут, ничего уже не спасёшь, одна нервотрёпка!
Но как-то вечером встречаю его: бежит!
А я насмешливо:
- Неужели?!
Он, на ходу, виновато, развёл руками: что поделаешь?
И – побежал.
Теперь самое время напомнить, что свой режиссёрский путь Наум Иссакович Бецис начинал спектаклем «Дуэль». В рецензии на него «Удмуртская правда» писала: «Идея нового спектакля – в самом названии. И режиссёр, и актёры, и художник всеми средствами раскрывают сущность «дуэли». Дуэли между тёмным и светлым началом жизни, поединком между пошляками, циниками и настоящими людьми, боя за красоту нашей души, за счастье народа, за мирное небо.
Эта дуэль, этот бой продолжается!».
Я смотрела на режиссёра, пока он спешил спасать свой очередной спектакль, и думала, что он вряд ли помнит эту рецензию, тем более вряд ли пришла б ему мысль, что простодушные чистые слова её окажутся просто пророческими: дуэль продолжается!

Лидия Латьева
 Из книги «Встреча с неожиданностью»,   1988 год

Шарж народного художника Молдовы Глеба Саинчука

 Фотографии из семейного альбома Наума Бециса, город Иерусалим: Наум Бецис в возрасте первой дуэли. Сегодняшний день: в кругу любимой семьи. С любимой внучкой Лизой. Дочка Ирина среди природы. Ирина и Лиза среди развалин старинного храма. Наум Иссакович и Евгения Ивановна: любимая женщина, любимая жена, любимая актриса. Счастья вам, дорогие мои люди! Моё сердце всегда с вами...

Комментариев нет:

Отправить комментарий