И вот теперь познакомлю
тебя, друг читатель, с особенным
человеком, редкостным гончаром, подброшенным
мне Судьбой, или Природой.
Это был дядя Ваня, Иван Евстафьевич Козачук, муж тётушки Тани и, как я уже говорила, что наши семьи делили дом пополам, в каждой семье по две комнаты, справа – двери на их половину, слева – на нашу, а всё остальное – кухня, прихожая, погреб, чердак, сараи и рыжий лохматый Тузик – всё было общим. При этом каждая половина так уважала другую, что моя матушка до конца своих дней будет гордиться, как дружно жили обе семьи и как им хватало мудрости с чуткостью обтекать любые подводные камни, способные омрачить отношения даже более близких людей.
Да, дорогой читатель, уживчивость – тонкое и редкостное искусство! К несчастью, не многим оно даётся.
В моих глазах дядя Ваня был богом, грозный Зевс на нашем семейном Олимпе. И, оглядываясь назад, я удивляюсь прозорливости детского сердца, угадавшего в дяде Ване бога.
Высокий, подтянутый, строгий, светлый, с гордо посаженной головой, не позволявший себе ни лишнего слова в беседе, ни лишней рюмки в застолье, он был человек из культуры и даже внешне смотрелся значительным и красивым.
О внутреннем его мире и говорить не приходится.
Чтоб заглянуть хоть одним глазком в этот внутренний мир, обязательно надо сказать, что дядя Ваня мне по родству был не дядей, а дедушкой, хотя называть его дедушкой язык бы не повернулся, таким молодым он мне казался даже в детские годы. Это был родной брат моего деда-философа, младше деда на целые 20 лет, и родился он – на удивление людям и, очевидно, самой Природе – когда его матушке было за пятьдесят, и уже это одно подчеркнуло, из какого крепкого корня произошли эти братья.
А значит, и нечего удивляться, что были они люди таких достоинств и такого крутого нрава, что однажды поссорившись за картами, не разговаривали друг с другом добрые двадцать лет, так как каждый в другом не мог признать преимуществ его ума и гордыни. И уже один этот факт говорит, как размашисто жили братья, ощущая себя едва ли не вечными и бессмертными, способными -- шутка сказать! – утверждать своё первенство друг перед другом целые двадцать лет.
Вообще, оглядываясь на их поколение – поколение моих дедушек -- я нахожу, что Природа их создавала из мощнейшего материала. И телом, и духом они были не мы. Увы и увы! нам перед ними нечем похвастаться! Они были богатыри. И мой дед-философ, к примеру, не знал ни врачей, ни таблеток, лечился, как правило то коньяком, то красным вином высокого качества, а после шестидесяти шести, после смерти бабушки Ефимии Даниловны – к ужасу дочерей -- женился на статной красивой даме, и по ночам – как с улыбкой хвасталась дама огорошенным дедовым дочерям – она не знала покоя от мужских притязаний мужа.
А днём, как и должно мужчине-добытчику, дед работал на самых разных работах, а ещё, утоляя своё беспокойство о высоких сферах политики, он в парикмахерской рыжей Маруськи создал философско-политический клуб, собирая вокруг себя мужиков, болеющих о проблемах страны и целого мира. Кстати замечу, Маруська была в восторге от этой затеи деда, так как мужи-философы становились её клиентами, стриглись и брились, и деда Маруська боготворила, и с лёгкой её руки он был ухожен как новенькая копеечка, пахнущая одеколоном «Шипр». Умер дед, не дожив всего несколько дней до ста лет. И мне казалось, что, если б он эти несколько дней протянул, то вообще б никогда не умер. Мне казалось, что вообще братья были из бессмертного материала. И дядя Ваня, хоть прожил всего лишь до 90, но тоже, как бы и не состарившись. И, когда однажды у него пошли камни из почек – а это, кто знает, адская боль -- и тётушка Таня вызвала доктора, он доктора выгнал, как шарлатана и неуча, предпочитая сражаться с болезнью один на один.
Естественно, в годы раннего детства я представления не имела ни о чудесном появлении дяди Вани на белом свете, ни тем более о его исторической ссоре с дедом длиной в двадцать лет, так как ссоры самой ещё не было. Она случится потом, после войны. Не думала я и о стойких корнях прошедшего поколения. Но зато детским своим безошибочным нюхом, без всяких подсказок со стороны учуяла феноменальность дяди Ваниной личности и во всём восхищалась им.
Да-а, друг читатель, это был крепкий орешек. Светлая голова. Яростный правдолюбец, презиравший любую ложь, хоть большую ложь всей страны, хоть маленькую отдельного человека. Да и во всём он был выше обыкновенного и земного. И даже походка его была совершенно особенной. Будто он не шёл по земле, а плавно и гордо плыл как бог Саваоф на небесном облаке.
Словом, в нём заключалась такая во всём исключительность, что я восхищалась им даже тогда, когда он взрывался от гнева. А в гневе он был неуправляем и страшен как разъярённый вулкан. Из-за какой-нибудь чепухи он мог метать такие громы и молнии, что нас всех разносило по закуткам и даже бесстрашный Тузик, трусливо ужавшись в комок, с визгом кидался спасаться в будку, и сами стены дома, казалось, бледнели и чуть ли не падали в обморок от потрясения.
И только я одна – к удивлению всей семьи -- его не боялась. И тут возникает интересный вопрос: а почему не боялась?
Смешно сказать, но я дядю Ваню, впавшего в гнев, жалела.
И жалела как раз за то, что взрывался он из-за чего-то мелкого и ничтожного, и мне казалось, что именно это мелкое и ничтожное – вдруг и внезапно -- ворвавшись в его поле зрения, как бы напоминало ему, какая ничтожность и бедность его окружает, отделяя от настоящей жизни, по которой тоскует его душа. Кстати замечу, что мне и сейчас непонятно, откуда, из какого источника в маленькой девочке появилось и оказалась стойким такое взрослое мудрое чувство ощущать в другом человеке тоску по какой-то высшей, не существующей жизни.
Да-а, дети – особенный инструмент. Немой, бессловесный, они своим внутренним нюхом чуют взрослого человека гораздо точней и глубже, чем его понимают взрослые.
Словом, жалела и поэтому не боялась. И даже, бывало, тётушка Таня – а она была из бедовых и тоже не слабеньких духом – но, не решаясь самой вмешаться в бушевание мужа, подморгнёт мне особенным образом, и я, понимая её, интуитивно выдерживала минутку-две, как бы давая излиться самому острому пламени гнева, а потом легко влетала в комнату бушевавшего дяди Вани, и, минуя его грозный окрик, «что тебе надо?!», как бы даже его и не слыша, подбегала к нему, и, чмокнув его самого, куда попаду, в руку или в рубашку, шептала быстрым, любовным шёпотом: «Помирись с нами… я тебя сильно люблю». И – странное, невозможное дело - вулкан, стыдясь себя, утихал.
О, драгоценный читатель! Я ещё возвращусь к этой сцене, к этой силе любви, побеждающей гнев. Не зря, не зря мудрецы говорят, что миром правит любовь.
Но об этом мой разговор впереди, а сейчас я хочу продолжить о дяде Ване.
Ещё разок забегая вперёд, скажу, что он с первых дней сорок первого года уйдёт на войну, будет не то лейтенантом, не то сержантом в пехоте, пройдёт всю войну от звонка до звонка, от родной Украины до самого Берлина, или, как он мне скажет однажды «не прошёл, а – прополз», но даже если прополз, то совершенно по-своему – ни одного ранения!
После войны в семейном альбоме тётушки Тани я наткнусь на его военную карточку. Маленькая, любительская, почти чёрного цвета, она заворожит меня. Дядя Ваня на этой карточке выхвачен в ту минуту, когда он находился в окопе, перед началом боя. Но как он стоял! Подтянутый, аккуратный, гимнастёрка будто с иголочки, будто он стоял не в окопе, перед началом боя, а на параде. Страшно сказать, но вызов, презрение к смерти – вот, что читалось на этой любительской карточке.
Она врезалась в мою память как высшая точка в характере дяди Вани. И позже, гораздо позже, полжизни спустя, когда я основательно упаду в информационно-энергетическое учение и на какой-то лекции лектор скажет, что выражение «смелого пуля боится» следует понимать буквально, так как смелость создаёт вокруг человека энергетический щит, способный отбить даже пулю, я тут же поверю лектору, мгновенно представив военную карточку дяди Вани, перед началом боя.
Это было не человек, а бесстрашие духа. Рядом с ним просто просится слово – взыскует. Это был дух, взыскующий некую высшую жизнь. Не знаю, какую. Но думаю, эта жизнь мне бы очень понравилась.
Приметы её я ловила в отдельных словах или самых маленьких эпизодах, связанных с дядей Ваней. Помню, мне было лет восемь, время послевоенное, жестокие сталинские времена, когда люди боялись собственной тени, а мы, юные школьники каждый день, то на русском, то на украинском языке -- как молитву и заклинание --учили стишок о великом вожде и учителе, и каждый утренник открывали голосистым самозабвенным пением, «Сталин – наша слава боевая, Сталин – нашей юности полёт». И вот однажды, заядлая книжница, я читаю в какой-то книжке, что Сталинград назывался Царицыном. Бегу в комнату дяди Вани, он в кресле читает газету.
--Дядя Ваня, Сталинград был Царицыном?!
Из-за газеты нейтральное:
-- Был.
-- А почему же он стал Сталинградом?
Пауза. Складывает газету. Оборачивается ко мне лицом («когда
говорят с человеком, смотрят ему в глаза»):
- А потому, мой друг, что во время войны наш великий стратег,
вождь и учитель товарищ Сталин навалял под этим Царицыном ха-арошую кучу!…
-- Думай, что говоришь! Ребёнок же! - влетев из кухни,
запальчиво крикнула тётушка Таня.
Он обдал её любовной улыбкой:
-- Правда полезна для всякого возраста…
Да, любезный читатель, с этой правдой тоже не сразу поймёшь. Конечно, у каждого человека есть обо всём своя правда, и человечество испокон веков путалось, утверждая её, воевало, уничтожало, губило, стирало с лица земли, жгло на кострах и распинало во имя какой-то сиюминутной правды. И о каждой из этих правд можно поспорить, и каждую можно оспорить, а со временем она вообще -- как старая тряпка – линяла, а сегодня совсем не стоит ломанного гроша. Живём, понятия не имея, что правда, а что неправда. Но в дяде Ване я ощущала не просто потребность правды, а ярость против насилия лжи, в которой жила страна.
Словом, он для меня был и остался особенным экземпляром среди людей,образцом человека, и я благодарна Судьбе, познакомившей меня с ним.
Ну, а теперь возвращаюсь в довоенное детство. Когда не было ни войны, ни окопной любительской карточки, ни прочего зла.
Было обыкновенное детство, окружённое теплотой, любовью и сказками. Был дядя Ваня, который каждое утро - свежий после холодного душа, с сияющими глазами и светлым лицом, в полотняной рубахе-толстовке, перехваченной тоненьким ремешком, в соломенной шляпе (в шляпе!!) - уходил на работу. Работа его называлась: гор-исполком! То есть, по моим представлениям, стояла она на горе – иначе откуда бы взялся гор? – и на такой работе работать мог не любой человек, а исключительно дядя Ваня – красивый как бог Саваоф и -- в шляпе!
А вечером, после работы, он обязательно принесёт мне какую-то книжку или заковырку. Это
будут не сказки и не стишки, а - загадки, задачки, ребусы и шарады, это будут хитро переплетённые проволочки-замки, которые я раскручивала часами; и совершенно великолепная небольшая пластмассовая коробочка с кубиками-цифрами, разбросанными вразброс, которые я должна была выстроить по порядку, от 1 до 15, двигая кубики по полю коробочки, не вынимая их из неё… Словом, это будет всё то, над чем я должна «шевелить мозгами», и это занятие - шевелить мозгами - станет не просто любимейшим из моих занятий, а прямо-таки наваждением.
Каждое утро, уходя на работу, дядя Ваня давал мне задание.
Я так дорожила этим заданием, что утром, едва услышу, как тётушка начинает готовить завтрак, я вылетала в кухню, «Ай, доброе утречко, тётушка Таня!», и - как юла - начинала кружить по кухне: умоюсь мылом «Кармен», тщательно вымою ручки беленьким мылом, потом розовым мылом, ещё раз умоюсь ( стыдно ж просто сидеть без всякого дела!) и, уже совсем не зная, куда себя деть, наконец усядусь на табурет, уставлю глаза на дверь справа, будто взглядом надеюсь вытащить дядю Ваню из-за этой двери. Как преданная собачка.
И…
Наконец!
- Доброе утречко, дядя Ваня!!.
-- Доброе, доброе… -- Он подсаживается к столу, неизменно выбритый,
бодрый, будто новенькая копеечка. - Позавтракаешь за компанию? Приглашаю.
Я, стесняясь, что он
ко мне обращается будто ко взрослой, опускаю
глаза:
-- Спасибо, не хочется…
-- Вольному воля…
Господи-и, господи-и-и…
Да он и сам распрекрасно знает, что никакой еды мне не хочется! Еда вообще не моё удовольствие. Моё удовольствие сидеть напротив него, исподтишка наблюдать, как красиво – ножом и вилкой! -- он ест, что-то спросит, что-то скажет, пошутит над кулинарным талантом тётушки, а для меня при этом заметит, что я должна приглядеться и намотать на ус кое-какие тётушкины колдовские уловки, потому что «сердце мужчины без подобных уловок - не завоюешь».
-- Да, мой друг, кулинария – опаснейшее оружие в руках
женщины…
Я понимаю, что насчёт сердца мужчины и колдовского оружия он говорит нарочно, чтоб обрадовать тётушку
Таню, его игривость меня смущает, и, опустив глаза, я стеснительно улыбаюсь.
Но! Наконец он поел. Подымается из за-за стола, одёрнул рубаху-толстовку, тронул-поправил тоненький ремешок, снял с вешалки шляпу (шляпу!!):
Но! Наконец он поел. Подымается из за-за стола, одёрнул рубаху-толстовку, тронул-поправил тоненький ремешок, снял с вешалки шляпу (шляпу!!):
-- До вечера, дорогие друзья…
-- Как до вечера?! - слетев с табурета, бросаюсь я следом за
ним. - А задание?!!
Он застревает в дверях:
-- Неужели забыл?
-- Конечно, забыл!!!- кричу я в ужасе, панике,
непонимании. Каждое утро одно и то же:
забывает дать мне задание! (и только потом-потом, когда сама стану мамой и
буду осваивать науку, как привить дочке
желание к чему-то хорошему, только потом оценю великую цену его «забывчивости»:
он ничего не хотел навязывать мне, он ждал моего хотения).
-- Извини, - говорит он серьёзно. - Значит, слушай: волк,
коза и капуста… Перевези через речку, в
лодке только два места, и чтоб коза не съела капусту, а волк - козу… Всё ясно?..
Ещё бы!
Он спускается по ступенькам, вниз, к огородам, к широкой дороге. Он не ходит короткой верхней дорожкой, на которой надо ужаться от всяких чертополохов. Он ходит вот этой длинной, широкой, пахнущей близкой речкой. Он выбрал эту дорогу, потому что - как-то мне объяснил - «человеку с утра основательно надо размяться».
Он знает всё, что надо для человека!
Как-то, роясь на чердаке, я наткнусь на странную книгу с нерусскими буквами. И он скажет, что это учебник латинского языка, над которым в гимназии мучилась бедная тётушка Таня, совершенно не понимая, зачем ей этот мёртвый латинский язык. А между тем, скажет он, латинский язык - язык медицины, и каждый грамотный человек обязан прочесть хотя бы рецепт, который выпишет ему доктор. И конечно целое лето – желая быть грамотным человеком -- я буду мусолить латинскую книжку, уча латинские буквы. А после войны, когда я подрасту, он выпишет мне «Пионерскую правду», так как «любой гражданин должен знать, чем живёт его общество и страна». Это с лёгкой его руки я приобщусь к журналистике, обществу и стране, а став журналистом, не сойдусь с газетой характером, презирая её за трусость и ложь, ненавидеть которые опять же меня обучил дядя Ваня.
Но всё это будет потом.
А сейчас, еще довоенная девочка - как только светлая из соломки шляпа скроется в густой зелени - я сорвусь со ступенек крыльца, закопаюсь в каком-нибудь закутке, ладонью расчищу в песке площадку, разрежу её пополам длинной линией, эта линия - речка, слева от речки три разных камушка: волк, коза и капуста…
И может или бежать или тянуться день, меня будут звать завтракать и обедать, дорогие подружки Валька и Алка три раза сбегают к речке, потом, откопав меня в моих зарослях, молча, понурив головы, горестно будут стоять, вздыхать и сочувствовать, но ни одна не скажет и слова, не выдавит звука, понимая, что всё бесполезно… Куклы, качели, скакалки, речка, завтраки и обеды - всё просто не существует, пока волк, коза и капуста не окажутся на другом берегу целыми и невредимыми.

Но, думаю, всё это ерунда по сравнению с главным.
Главное было в том, что в дяде Ване я впервые увидела не просто масштабную личность, а мне приоткрылось, что есть в человеке неутоляемый голод духа по такой совершенной жизни, которой, наверняка, и нет на земле.
Послесловие
Боюсь повториться, любезный читатель, но просто необходимо сказать, что о голоде духа и совершенной жизни я в неполных четыре года понятия не имела. Я и слов таких не слыхала. Да и откуда было бы взяться таким словам в нашем доме, запертом в яме на отшибе провинциального городка, во дворе которого за весь день ничего не увидишь, кроме кроликов-курочек да рыжего Тузика, и ничего не услышишь, кроме коротких – от силы в две фразы -- незначащих разговоров о чём-то сугубо бытейском и как бы безликом.
Но тем более возникает вопрос вопросов: откуда?!
Откуда же, из чего появлялась та щемящая боль восторга и поэтическая приподнятость, с какими девочка Лидка ощущала и сам дом, и курочек-кроликов, и звёздное небо, и обитателей дома, живущих обыденной прозаической жизнью, в которой ничем поэтическим даже не пахло?
Откуда в маленькой девочке этот особенный взгляд сквозь реальность бедного захолустья с его лопухами и чертополохами, увидеть другой – волнующий мир? Будто внутри этих детских глаз были ещё и другие глаза, способные видеть то, что скрывалось внутри реального скучного мира?
И что особенно интересно?
Это ведь был не какой-то придуманный девочкой мир, какой способен придумать взрослый мечтатель или фантаст. Это был её естественный мир. Реальность в реальности, какую она ощущала духовным внутренним зрением и, кроме этой ощущаемой ею реальности не было для неё той будничной серой жизни, какой и была настоящая жизнь.
Но откуда в ребёнке это духовное зрение? Эта почти колдовская способность видеть мир изнутри и даже мир взрослого человека, его смыслы, токи и качество гнева?
Ответ на этот вопрос один: Природа.
Это она одарила меня способностью видеть мир в двойном отражении, внешнем и внутреннем. Сразу смотреть на две реальности, одна вытекающая из другой. Не знаю, как у других людей, но мой журналистско-писательский опыт с первых робких шагов будет попыткой придать скрытой реальности более важный смысл, чем открытой. Книга «В поисках мира…» - не исключение. И только поэтому мелкие эпизоды моей маленькой, бедной жизни вызывали во мне глубокие и как бы даже не адекватные переживания.
Но, пожалуй, на этом я и закончу главу о том окружении, какое выпало мне в самую первую пору детства. Я не стала рассказывать обо всех гончарах, лепивших меня, и даже о важных – матушке Ольге Прокофьевне, отце Василии Григорьевиче и сестричке Тамарочке, каждый вечер на сон грядущий читавшей нам сказки и прочие книжки. Не рассказала о том, как эти ежевечерние посиделки под керосиновой лампой с лукавым и мудрым Пушкиным – через его ленивых Солтанов, жадных старух и попов, коварных цариц шамаханских и находчивого, всепобеждающего Балду, словом, через кладезь его героев -- раздвинули границы моих представлений о человеке, и даже подозреваю, что именно эти сказки-- «сказка ложь, да в ней намёк» -- разбудили во мне интерес к характеру человека, ставший пожизненным интересом.
Но -- увы и увы! -- всего не расскажешь.
Хотя мне и жаль пропустить полноту науки, какая формировала меня с первых моих шагов на земле, закладывая основы моей будущей личности.
Впрочем, есть ещё один важный момент, мимо которого невозможно пройти.
Раздумывая над своим ранним детством, я сделала вывод, что самым большим богатством этого времени для меня оказалось то, что все мои гончары, всё моё окружение – и особенно грозные наши мужчины дядя Ваня и отец Василий Григорьевич (молчун с неизменно зажатой в зубах сигаретой, прямо не человек, а дьявол в облаке папиросного дыма) -- все они любили меня.
А за что меня можно было любить?
Я была сложный ребёнок. Жёсткий, упрямый, трудный. Меня невозможно было сдвинуть с моих внутренних намерений, я раздражалась и криком кричала, когда меня отрывали от любимых занятий. Фраза матушки «оставьте в покое эту рогатую!» сопровождала меня всё детство.
Любить меня было не за что.
И вот, пиша книгу «В поисках мира…» и мучась над этим вопросом, я, наконец, догадалась: они любили меня потому, что я их любила.
Этим внутренним зрением в каждом я видела что-то редкое, ему самому дорогое, и хваталась за это редкое, и ценила, и восхищалась. И даже когда они держали дом в напряжении, я их не боялась, я бежала к ним мирить и мириться, и они подчинялись. А почему подчинялись? Да потому, дорогой читатель, что подчинялись они не мне, а той любви, которой я их любила. Моя любовь возвышала их. Они дорожили ею и не хотели терять.
Да, любовь – великая вещь.
Не зря мудрецы, познавшие мироздание от самых его основ, учат нас, что Творец, Высший разум, Сила отдачи, Природа, назовём эту Силу как кому хочется – это и есть любовь. Миром правит любовь!
Господи-и-ии!.. Как же мы далеко ушли от неё!
На этом уже окончательно подведу черту под первым периодом жизни девочки Лидки, неполных четыре года, лицо в конопушках, стрижка казанчиком.
Грянул июнь сорок первого года, началась Великая Отечественная война, жизнь моей Родины и народа круто переменилась.
Война покорёжила и мою судьбу. В одной из первых бомбёжек я была ранена в ногу, безрезультатно лечилась дома, да какое могло быть лечение, если мой дорогой Вознесенск оказался оккупированной территорией? И только где-то к концу войны я попала в немецкий госпиталь, после него -- в советский ( в Одессе), где на моих страданиях поставили точку. Семилетняя девочка, в феврале 1945 года я вернусь из госпиталя в родной дом без ноги.
Моё светлое детство резко оборвалось. В книге «Моя война» я рассказала об этом. Да, дорогой читатель, война – жестокий гончар, и я удивляюсь прочности глины под именем Лидка, сумевшей себя сохранить под её беспощадным гончарным кругом.
Но такими были подарки моей Судьбы. Их-то мы и рассмотрим в будущих главах книги.
Лидия Латьева
Глава II, эпизод 2 из книги «В поисках мира, в котором живём:
поговорим? подумаем?»
Комментариев нет:
Отправить комментарий