пятница, 9 мая 2014 г.

С О Н

-Как на ваш взгляд люди вашей молодости отличаются от сегодняшних?
- Как небо от земли.
(из разговора с Сергеем Григорьевичем)
                                                        
                                                      Его зовут Сергей Григорьевич Урсул.
Родился в селе Кучиеры, полковник запаса, профессия лётчик, и кажется, вся его жизнь вместилась в трёх тощеньких книжках: лётная, медицинская, наградная.

В лётной отмечено 236 боевых вылетов, в медицинской – ранения да контузии, подчас и смертельной сложности; в наградной – двадцать разных наград, среди них орден Ленина, орден Красной звезды, четыре ордена боевого Красного знамени, ордена и медали  военного и мирного времени, значительные и скромные, но  когда я, пытаясь хоть что-то понять в характере этого человека, спросила, какая же из наград ему дороже всего, он ответил, что дороги все. Дороги абсолютно все! Но есть, конечно, и самая дорогая – 9 мая, Победа, награда живым и мёртвым солдатам, его незабвенным  друзьям.

 Сказал и – молчит, резко прищуренный взгляд.

А я, ощущая силу этого взгляда, подумала: «твёрдый орешек», и сама над собой усмехнулась, вспомнив, как долго искала среди военных семейного человека, и вот казалось, нашла, но, боюсь, нашла не того, нет в нём мягкого семейного материала.   

Его лётческая история – это история человека, который начал летать на планере, а закончил на сверхзвуковом; пролетал целую жизнь – тридцать лет – освоил десятки машин, выучил кучу учеников, среди них  был и молодой Гагарин; всех своих троих сыновей мечтал видеть лётчиками: для него профессии выше, чем лётчик – нет.

Сам он человек совершенно военный: обязательный, точный, дотошный, чувство чести – в любом вопросе – превыше всего. Исключений из этих внутренних правил – даже самых ничтожных - просто не понимает. И если договорились встретиться в десять, а я соизволила опоздать, то он тут же в дверях и заметил, что десять – это не четверть одиннадцатого, и он уже ждать меня перестал, переключился на другую работу. И хотя сказал об этом с улыбкой, я сразу – себя ощутив неряхой перед внутренней дисциплиной этого человека – ужалась и даже оправдываться не стала.

И уж конечно, нечего удивляться, что вот пришла, сижу в его кишинёвской квартире по улице Сальвадора Альенде,  объяснила, что пишу о семье, какие мы ангелы дома, он согласился, что надо, обязательно надо об этом писать, и даже высказал мысль о том, что семья – «это тыл, и у всех её членов должно быть полное взаимодействие». Но как только я стала расспрашивать о его персональном тыле – глянул, обдумал, ответил, и такой это был ответ, что наш разговор так и влетел … в войну. 

Я растерялась! 

А жена Сергея Григорьевича, Евгения Николаевна – удивительно молодая, с яркими голубыми глазами - понимающе рассмеялась и сказала, что мне от этих военных воспоминаний всё равно никуда не деться, так лучше уж сразу дослушать их до конца, а потом подключится она, и мы преспокойно и с удовольствием займёмся семейным альбомом: чего-чего, а карточек у них с Сергеем Григорьевичем накопилось, у каждого свой отдельный архив: они семья поздняя, как бы не настоящая, так что не вдруг и не сразу переплелись их альбомы и судьбы, и даже из шестерых детей   -  его и её – общий у них один, Серёжка, поскрёбыш, что-то вроде их последней надежды догнать неуловимое счастье.

Вот так объяснив ситуацию, Евгения Николаевна улыбнулась и -  в своём голубом изящном халатике лёгкая, будто летняя бабочка – исчезла за дверью, и тут же из кухни раздалось цоканье всяких крышек, шум бегущей воды и голос трёхлетнего внука Женьки, неутомимо бубукавший с бабушкой про всё на свете.

С этой минуты квартира Урсулов разделилась как бы на две. 
Там – мир: кухня, тепло, воркование тёзок: бабушки Жени и внука Жени. Здесь – война: сама комната серо-зелёная как солдатская плащпалатка, и куда глазом ни поведу, фотографии самых разных военных: полковники, генералы, герои, ордена во всю грудь, портрет Сталина,  картины боёв. И Сергей Григорьевич отовсюду – из серванта, книжного шкафа, закутков, чемоданов, коробок – достаёт всё новые свёртки, пакеты, папки, альбомы, на столе растёт гора карточек, и на меня – как жадный скопившийся ливень – хлынул рассказ за рассказом, и в каждом – бой, рёв самолётов, атаки, взрывы, прощальные крики, смерть, ад…

Слушаю и не верю: человеку за семьдесят, пережил смертельные раны и два инсульта, давным-давно отгремели победные залпы великой войны, а он помнит дату каждого боя, имя и звание боевого товарища, слова и взгляды, какими они обменялись в последнем бою. Помнит каждую мелочь, и так мучительно помнит, что, вспоминая, как они махнули друг другу рукой, садясь в свои самолёты, бурно неудержимо заплачет, будто эта война и сейчас течёт  сквозь него и мучит и уже не кончится  - никогда!

А ещё мне кажется, что пришёл он из далёкого-далёкого времени. И дело не в том, что у него тяжёлая речь и сложные – как бы старинные – обороты, а в том, что на каждом шагу как-то естественно слышу уже не сегодняшние слова: «комсомольская честь», «достоинство коммуниста», «клятва Родине»…

 А в руке моей любопытная карточка.
           
На ней он совсем молодой, начинающий лётчик, строгое, замкнутое лицо, прищурил глаза и как-то без всякой позы, будто наедине с собой, смотрит в какую-то точку неба. И такой внутренней силы  этот взгляд,  словно какой-то тайный магнит тянет его в это небо, словно одна загадочная глубина – человеческая – тщится проникнуть в другую – небесную.

И вот так получилось, что предо мной целое море карточек, а я каждый раз возвращаюсь к этой и думаю: сегодня о довоенном времени только и слышно: Сталин, репрессии, страх, распад, ошибка истории. И даже в воспоминаниях о самой войне зачастили трусы и мародёры, будто вся наша армия состояла из них и они победили фашизм. И как же хочется знать, каким довоенное время было вот для этого конкретного человека, и как он жил, каким был, во что он действительно верил, во что не верил, и что с такой силой тянуло его в это небо.

А Сергей Григорьевич видит, что карточка занимает меня, взял её, глянул и рассмеялся: «Герой! Ребята меня Валетом назвали… Похож?» Я, представив красавца и фата валета, первым бросающегося на всякую шушеру, в ответ рассмеялась тоже:
 -   Похож! И вот же думаю, есть же счастье у человека родиться героем…
А он, смеясь, замотал головой, и неожиданно оказалось, что как раз родился Сергей Григорьевич совсем не героем, а таким несчастным хилым заморышем, что отец его буквально тащил из смерти. И спасибо судьбе, что попался такой отец: и опора семьи, и умница, и спортсмен, и молчун, и насмешник.  

Рассказывать об отце -  особое удовольствие для Сергея Григорьевича. И кажется, много чего уже рассказал. Но попадётся  какая-нибудь из карточек, и он, глядя в неё, вспомнит ещё один  не рассказанный случай и расскажет его.  Вот например попалась карточка, где молодой Сергей Григорьевич в боксёрских перчатках.  К тому времени он давно уже выбрался из болезней, стал слесарем – семья из Молдавии переехала жить в Москву – работал, как и отец, на крупном московском заводе, ходил в секцию бокса, побеждал в серьёзных юношеских соревнованиях и, конечно, гордился своими успехами. И вот как-то приходит домой с запасными перчатками и к отцу: «Побоксируем?» А отец едва не с испугом: «Что ты, что ты, сынок, какой из меня боксёр?» Но Сергей уломал, натянули перчатки, и сын, блистая искусством, делает выпад – удар! – мощный удар – и не успел удивиться, как же это отец устоял под таким ударом? как тут же – молниеносно – отец метнул ответный удар, и такой это был удар, что наш мастер с размаху так и влетел… под кровать! А насмешник-отец удивлённо развёл перчатками: «О! Сра-азу и под кровать…»

Вот такой это был неожиданный человек. 

И сына умел подчинять не родительской властью, а своей внутренней красотой. Сергей ему верил во всём. Как богу.  И если однажды отец сказал: «Хочешь здоровым быть? Займись спортом», то он со спортом уже не расстался. Он за всю свою молодость каким только видом не занимался. Даже фигурным катанием. Но в конце концов выбрал футбол. Как он объяснил: «за многосложность задач». А он всегда  был любитель поставить перед собой многосложную цель и  «достигнуть полного совершенства». Кстати сказать, совершенства в футболе, видно, достиг: в сорок пятом году сам Сталин Василий Иосифович  - а это был тонкий ценитель футбола – заметил его и позвал в собственную команду.  Но хоть честь была велика, да и ребята шепнули: «Иди, всесильный Сталин высоко подымает своих людей», но он подумал-подумал, что, как высоко подымает, так низко и бросит, и не к лицу ему, тогда уже классному лётчику, зависеть от прихоти могущественного покровителя. И – отказался.

Однако эта история ещё впереди, и до встречи со Сталиным надо дожить и хлебнуть.
А пока – спасибо отцу! Многому научил из науки жить по-мужски. И в благодарность за всё   Сергей, когда ему стукнуло восемнадцать, и он стал самостоятельным человеком, он сфотографировался с отцом и подарил ему карточку, торжественно написав: «Дорогой и многоуважаемый папа Григорий Иванович! В день твоего рождения я хочу запечатлеть его в твои 50 лет. 16.20 время, 1938 год».

 Я долго смеялась над этой велеречивой одой.

Я вообще заметила: они были простодушные и даже сентиментальные люди. Романтики чистой воды! Дети родителей не просто там уважали – чтили! Фотографировались только в обнимку. Живут в одной комнате, видятся каждый день, едят одними и теми же ложками, а дарят друг другу карточки и пишут на них слова немыслимой нежности:  В архивах Сергея Григорьевича хранятся письма его матушки Нины Петровны. Она писала их уже на закате жизни, сын давно не мальчишка, а суровый полковник и испытатель сложнейших машин, но письма её дышат такой заботой и называет она его детским домашним именем «Сюзик» или «ангел мой», и в каждом  письме желает такого счастья, какого и нет на земле.

А вот ещё одна – совершенно особая – карточка. На ней молодой Сергей Григорьевич с первой женой Любашей. Он здесь серьёзный и строгий, как и положено мужу. А она… у неё такой лучезарный распахнутый взгляд, будто смотрит на мир не просто прекрасная юная женщина, а сама ясность и чистота. Мадонна двадцатого века. И конечно же,  нечего сомневаться, что и Любушка эту карточку, как и все  другие, подарила мужу. И хоть сама она далеко не простушка, а уже почти врач, Любовь Александровна, и вот-вот пойдёт защищать свою Родину и погибнет, но на карточке написала не какие-то там серьёзные, подходящие для врача слова, а именно те, какие лежали вот прямо сверху её чистого сердца: «Поросёнок мой дорогой, не забывай свою Любушку».

Такими были они.
            
И Сергей Григорьевич, а потом и Евгения Николаевна подтвердят, что да, такой они были доверчивый и смешной народ,  «прямо дикость и темнота», а уж что им скажут с трибуны, что напишут в газете – тому верят беспрекословно. И уж, конечно, даже и в мыслях не было сомневаться, что советская власть или партия – не дай бог! – это не то, как пишут: «ум, совесть и честь эпохи». А уж о товарище Сталине и говорить не приходится: и вождь, и гений, и родной человек, опора жизни и веры. Евгения Николаевна помнит, он умер, так они всем городом сбежались на площадь, рыдали, и было такое чувство, что жизнь уже кончилась, и хочется одного – умереть вместе с ним. И когда я – ну прямо ножом к горлу – пристала к Сергею Григорьевичу: «Как же так? Такие репрессии, столько кровавого зла, половина страны концлагерь, как можно было об этом не знать?» Смотрит, в лице тяжёлое выражение, будто листает каменные страницы истории, и наконец спросил: «А откуда узнать?» Ни семью, ни друзей репрессии не коснулись, и он, как впрочем и миллионы других, даже, если слыхал, что судят очередных врагов, то так и думал: конечно, враги! Конечно, недобитые буржуи проклятые хотят сгубить нашу светлую Родину, самую лучшую на  земле, где такому, как  он, открыты все пути и дороги, только «дерзай, выдумывай, пробуй». 

Но и это ещё не всё: и хотим мы сегодня или нет, модно так думать или не модно: но Сталин не был однозначной фигурой, и время не было однозначным и, может, историки да психологи когда-то ещё объяснят, как оно получилось, но тогда страна оказалась как бы разрезанной пополам: светлая половина и – чёрная половина. Сегодня известно, миллионы семей были втянуты в чёрную, а их семья оказалась – на светлой.  И он жил в какой-то особой стране романтиков, где самый сопливый пацан мечтал быть не хуже Чапая и Чкалова, и так любил свою Родину – самую распрекрасную на земле – что не успеет она что-нибудь пожелать – как он хватается сделать. Нужна индустрия – шёл на завод. Комсомол кликнул клич: «Даёшь Москве десять тысяч таксистов!» - и он стал таксистом; позвал освоить моря – пошёл в моряки; нужны стали лётчики – и он уже лётчик. «Такой была динамика жизни», и лично ему динамика эта нравилась, потому что она совпадала с законом его души.

Он помнит, ещё мальчишкой  - в родных Кучиерах - услышал звук самолёта и ошалел. Тогда он был ещё тихий, болезненный мальчик, но тут выскочил – да и какое выскочил! его вынесло – на крышу самого высокого в посёлке дома, вцепился в трубу, машет рукой, упоённо кричит стихи, а хозяйка дома, разволновавшись, что он развалит трубу, орёт и трясёт кулаком, но когда самолёт пролетел и к тому же труба осталась цела, она с гордостью за такой невиданный порыв предрекла: «Ну, Сергей, быть тебе лётчиком!».

Он рассказал  этот случай и рассмеялся. 
И так его, видно, в годы далёкого детства обожгло такое пророчество, так мечталось быть лётчиком, что даже сейчас, целую жизнь спустя, глаза его заблестели и даже уши сделались красными от удовольствия. И может, только вот в эту минуту я поняла, почему так упорно и такую высокую цену он заплатил за право – летать.

Дело в том, что лётческая судьба Сергея Григорьевича началась с катастрофы. 
После училища, в самом первом бою в Сталинграде, его сбили, повредив позвоночник. И вот полная неподвижность и непререкаемый приговор медкомиссии: «Всё, лейтенантик, отвоевался». И уже не просто профессию, а жизнь пришлось начинать сначала: через месяц попробовал приподняться с постели, потом попробовал встать, потом сделать шаг… Он даже не думал, что всего два шага – от койки к окну – могут стать мечтой человека. Но он сделал и их. Наконец, пугая попятившуюся медсестру, сцепив зубы, дошёл до двери, до крыльца, спустился во двор, схватил рукой перекладину турника и… потерял сознание. 

Врачи пригрозили его привязать. 
Но назавтра он снова встал и снова прошёл всю дорогу от койки до турника. Смотреть на него сбежался весь госпиталь. А он – боль адская, весь в горячем поту, глаза и те заливало потом – пытается крутнуть солнышко. И в этих попытках – крутнуть! – прошла целая вечность. Но он был бы не он, если бы не крутнул! И – крутнул!!  И уже крутил каждый день! И выкрутил эту боль из себя, и вернулся в свой полк, и сбил двенадцать вражеских самолётов, и закончил войну над самым Берлином, и глянул в лицо долгожданной Победе, и – никого не стыдясь – навзрыд оплакал своих дорогих боевых друзей, и стал лётчиком-испытателем: «за себя и за них». 

И когда в пятидесятом году, при испытании нового самолёта  - это были жестокие испытания, самые классные лётчики не могли посадить самолёт и гибли, разбивая машину – но он всё равно рискнул, сцепился с этой вредной машиной, посадил легко-легко, как игрушку на стол, но его самого уже без сознания вытащили из кабины, очнулся в госпитале и узнал: опять позвоночник!.. 

И опять всё сначала: шаг, второй, дойти до двери, перекладина турника, первое солнышко… 

А потом пришлось ходить по комиссиям. У врачей глаза из орбит: «Какой самолёт?! Кровоизлияние оболочки спинного мозга. Ты хоть что-то способен понять?!»… Он всё понимал. Но он просто не мог не летать! И зажав свою гордость, пошёл по начальству. И долго-долго ходил по служебным ступенькам, пока не добрался до самой высокой  - Василия Сталина. Правда, шёл и боялся, как бы Сталин не вспомнил футбольную эпопею, а тот действительно вспомнил, но был он свой парень и рассмеялся: «А, ч-чёрт усатый!.. Пришёл?!»  И врачам приказали, и в его медицинской книжке появилась странная – уникальная – запись: «годен, но с постепенным втягиванием в лётную работу». Председатель комиссии - красивая самолюбивая женщина - разъярённо предупредила: «Ты ещё вспомнишь меня!» Но, видно, даже она не знала всех возможностей человека: с этой записью в книжке он пролетал ещё целую жизнь. И не где-то там в закутке, на каком-нибудь кукурузнике, а на самой суровой границе страны – над Северным морем.

И вот, вспоминая эту страницу жизни, он говорил не об успехах службы или улыбках начальства, и даже не о наградах, и даже не о том, как спасал от списания в пехоту молодого бедового лётчика Юру  Гагарина…  Нет! Он только и вспоминал это грозное море, эту чёрную тяжесть  бушующих вод, этот свинцовый оскал и эту живую – как бы бегущую – красоту северного сияния да смертельность работы: то ветры, то облака, то ночные полёты, когда звёзды вверху и звёзды внизу, и понять невозможно, где небо, а где земля, и не один лётчик дрогнул в этих  космогорических завихрениях  и погиб не один… А он – как хозяин этой немыслимой красоты, как бог, которому всё по плечу и подвластно – лети- и-ит над этим грозным простором!… И шёпотом – как ребёнок о страшной тайне – он мне признался, что выше вот этого чувства свободы  и торжества своих сил уже нет ничего в человеческом сердце!
            
Признался и спрятал глаза и закашлялся: он не умеет, отвык, да просто стыдится обнаружить в себе былую сентиментальность. И мне стало как-то не по себе, и жалко его и больно, и – слава богу - что стукнула дверь, и с подносом в руке появилась хозяйка Евгения Николаевна. А я давно замечала, как Сергей Григорьевич, несколько раз оборвав разговор, как мальчишка мотался из комнаты в кухню, волновался и что-то там ей шептал  нетерпеливым шёпотом, и так уже, видно, достал, что она не стерпела и крикнула звонко: «Отстань! Я своё дело знаю!» И вот наконец - появилась! Знает, прекрасно знает она своё священное дело хозяйки - обдала волшебным запахом чая, и герой мой вскочил, благодарно глянув жене в лицо и даже засуетился, расстилая салфетки… И эти тревоги гостеприимства, такие внезапные в нём, рассмешили меня, и я рассмеялась. А Евгения Николаевна, поняв мой смех, тоже смеётся. И обдав меня яркими голубыми глазами, спросила: «Ну и о чём вы тут?» А я ей: «О силе характера». Её глаза полыхнули огнём: «О, да, об этом есть, что сказать!  Видели бы вы, как по утрам Сергей Григорьевич на вот этом ковре весь в поту, сцепив зубы, крутит свои упражнения. Не характер – кремень! Такого настырного не то, что в жизни – в кино не увидишь!»

И она - видно, есть  в этой его настырности ещё и другая, не очень сладкая сторона -  метнула на мужа насмешливый взгляд, похожий на вызов. Но он вызов не принял, примирительно улыбнулся, хлебнул золотого чая и философски заметил, что «между прочим,  сам по себе характер – это только полдела, а весь успех человеческой жизни зависит от высшей цели его приложения».

Ну и естественно, не успел сказать слово цель, как сразу возникло – Победа, и на меня так и посыпались вчера вроде чужие, а сейчас такие родные слова: атака, ведомый, винт, угол среза, кровавая схватка, смерть во имя Победы…

И уже забыли про чай.

У Сергея Григорьевича в руке сухарик, в другой печенье, это вроде два самолёта  - один наш, другой фриц - и пока изнеженное печенье по всем шаблонам тактики и стратегии выписывает дугу, хитрый сухарик проворно нырнул в облака, скоренько сделал бочку, развернулся, выскочил совсем с неожиданной и невозможной по тактическим правилам  стороны и рру-убанул в хвост печенью, оно так и посыпалось на салфетку:
 - Вот как мы воевали!..

А я уже поняла, как они воевали: у них и машины хуже немецких, и локаторов нет, и почти каждый бой с большим преимуществом немцев, и бедный наш лётчик и днём взлетает и ночью, и, бывало, сядет на землю – и так жарко было ему в бою – что тут же у самолёта снимет и отожмёт одно за другим: и гимнастёрку, и рубашку, и майку.  

Но зато такие они безотказные и надёжные были, что когда однажды его звено – отвоевав полный бой – уже шло на посадку, а начальство его завернуло на новый бой, звену пришлось воевать до последней капли бензина. Последней буквально! Даже сам генерал, зная про этот бензин, волновался, не в силах бинокль оторвать от неба. Но комполка его успокоил: «Ничего, Валет вывернется». И он действительно вывернулся: посадил самолёт на шоссе, так как до аэродрома капель уже не хватило.  

Ещё они воевали каким-то челночным – сами придумали – способом. Без перерыва: одни садятся, другие тут же взлетают, а первые опять уже наготове… И так спешат один за другим, что пообедать и то не успеют, хотя верные официантки – переживальщицы лютые, спасибо им за их верность и доброту – ждут их с любимыми блюдами прямо на поле, и  многих-многих эти обеды так и ждут не дождутся по сегодняшний день… 

И Сергей Григорьевич, рассказывая об этих боях, перечисляет мне имена, чины и  всякие разные особенности каждого  погибшего товарища, один, например был удивительно белый – как молоко, а другой такой остроумец, что рот не успеет открыть, а ты уже рассмеёшься. Я слушаю и верчу в руке карточку его боевого звена и не могу оторваться: такие они молодые, совсем мальчишки, и такие красивые, и так широко улыбаются, и все – как один – живые.

Но и это не вся ещё правда о них.
            
В одной из архивных папок Сергея Григорьевича оказалась особая записная книжка, куда он записывал цитаты: из Гёте, Гомера, Шиллера, Фейербаха, Платона… о смысле жизни, о назначении человека, о красоте, о душе, о бессмертии духа… Иные из этих цитат он писал на ходу, дрожащей рукой, спеша в бой. И во мне – пока я читала – тоже дрогнуло что-то, но спросить, чем же так помогли в его смертных боях эти возвышенные словеса великих бродильщиков духа, спросить постеснялась. Только скосила глаза на бравый сухарик, всей собой ощущая, что есть, есть какой-то всеобщий закон движения духа, когда одно поколение свой голод по небу и высоте передаёт мыслителям и поэтам, а другое вроде самому скромному человеку, которому даже в родной стране не знали цены, называя его то винтиком, а то массой.
            
А между тем, пока мы тут воевали, чай остывал, и его хладеющий аромат мне напомнил, что, кроме атак и смертей, есть ещё и другая – мирная - жизнь, и что вроде о ней расспросить я и нагрянула в этот дом. «Пришла, но забыла, зачем», - подумала я, усмехнувшись, и вопросительно глянула на Евгению Николаевну. А она, угадав мой вопрос, не просто ответила, а простонала: «Одни проблемы!» 

И – со всей прямотой чистосердечного сердца – бросилась говорить о проблемах семьи. И неожиданно оказалось, что самая трудная из проблем – это не дети, не зять – как раз и дети, и зять народ замечательный, а о трёхлетнем Женьке вообще не могу умолчать: у него и стрижка фасонистая, и целый мешок  вопросов про всё на свете, и непоседа, как и положено быть мальчишке, но когда я ему разрешила понажимать на клавиши магнитофона да ещё записала стишок про знаменитого косолапого мишку – он ошалел от своей благодарности, он просто не знал, чем меня одарить! Он тут же сгрёб и отдал все свои лучшие этикетки, но это ему показалось мало и, не дождавшись чая, ссыпал с тарелки сушки и так яростно стал меня угощать, что невозможно было отбиться, И пока – под его проверочным взглядом – я грызла сушку за сушкой, то успела подумать, что ничто так не выдаст дом как дети и что, видно, юная поросль семьи не так уж и далеко ушла от своих довоенных предков: та же стихия радушия и доброты...  

Словом, сама трудная из проблем – это Сергей Григорьевич. 
Конечно, конечно, никто не отнимет: герой, беспримерная сила духа, но он человек военный, жёсткий, требовательный и к себе, и к другим, вырос на правилах и законах, а  семью – и ах! и увы! - по законам и правилам не построить, « в семье, как назло, всё на одних исключениях».
Она говорила, а я, понимая всю правоту этой женской несокрушимой гибкости, так неожиданно загорелась  её поддержать – во имя домашнего рая – что скоро мы с ней, перебивая одна другую, буквально накинулись на Сергея Григорьевича с нашей наукой жить. Действительно – кипятились мы – и человек не машина, и время наше другое, и боги другие! Другие, очень другие сегодня боги! И если в его времена гордились  духом и небом, то сегодня бредят – свободой! И – хочешь не хочешь – а против времени не попрёшь!…
 - Свобода!.. Свобода… - упиваясь и распаляясь, звенела я, будто на самом деле знала, как надо жить и что оно за такое чудо и лакомство эта – свобода.

 А он молчит и молчит, ни звука.
           
 Я даже, было, подумала, внимательно слушает нас.

Но вдруг вижу, лицо у него отрешённое, взгляд застыл и куда-то ушёл, будто он здесь и не здесь. А внутри его глаз словно другие глаза, глаза его молодого, с той самой далёкой карточки, где он, слегка приподняв лицо, смотрит  в небо, и кажется, будто одна высота втягивает другую. 

И вдруг чувствую: он далеко-далеко, и между нами чёрная пропасть: он в небе, а мы на земле. И как он непонятен нам, так и ему смертельно скучны доблести нашего времени и наша свобода – тоже. Такая свобода, вдруг подумала я, что сами уже не знаем, что белое а что чёрное, что хорошо а что плохо, кто человек а кто видимость человека…
И мне стало не по себе, и я замолчала.

А Сергей Григорьевич, ощутив благодать тишины, спустился с небес и вдруг доверительным шёпотом говорит:
 - Мне уже много лет снится сон…

Оказалось, ему уже много лет снится сон: война, бой, надо взлетать, он идёт к самолёту, садится… И всё происходит, как в жизни. И даже рука ощущает штурвал, и вот-вот он взлетит. Но… он просыпается…

И ни разу ещё не взлетел!

Ни разу…

Он сидел напротив меня – тугое, замкнутое, будто выструганное из камня лицо – запаковал свои папки, альбомы, карточки, письма, цитаты… И мне показалось, сейчас он поднимется, возьмёт свой бесценный багаж, выйдет в одну из этих дверей и растает. Как сон. И наше время, бредящее свободой, освобождёно вздохнёт от  вечных его придирок и правил, и я… ощутив внезапную пустоту, ужаснулась и крикнула:
 -  Как не взлетел?!..

Он глянул и – рассмеялся он понял мой страх, лицо озарилось сияющим, победительным взглядом.

На этом мы и расстались.

А потом возвращаюсь домой. Поздняя ночь. Окраина города. Ни троллейбуса, ни машин, ни людей, ни огня. Одна чёрная жуть. Где-то  на пустыре раздался истошный девичий крик, и сердце во мне  заколотилось, и я, всеми нервами ощутив золотые плоды свободы, когда собственный город и тот уже нагоняет ужас,  затравленно огляделась  и прошептала: «Господи, пронеси…»
Но тут же – уязвлённая собственной трусостью – резко остановилась и презрительно бросила в сторону пустыря: плевать!..

Ничего уже не боюсь!

Боюсь одного: к какому финалу мы, - великие перекройщики времени - приведём страну и детей, какие расскажем сны своим внукам, если вымажем из истории правду  об этих негибких и неудобных,  нами заплёванных людях, которые в час великого испытания, связав в один узел два слова – Родина и посмертно  - построили мир, как святые когда-то строили храм –

Мир на своей крови. 

Лидия Латьева
из книги «Облак белый», 1990 год                                                                                                 

Комментариев нет:

Отправить комментарий