вторник, 21 января 2014 г.

КРАЖА

Меня обокрали.

Обокрали как-то легко и просто, среди белого дня, в половине второго…

Пришли, обзвонили все три квартиры на нашей площадке, из третьей вышел сосед, они стали ему плести про какую-то симпатичную бабушку – симпатичная бабушка, видимо, я – и вот вроде бы я боюсь нашего лифта и подымаюсь по лестнице, а их послала вперёд что-то узнать у соседей, они и звонят, но квартиры не отвечают… Словом, они мололи сущую ерунду, потому что ворюги эти ни фантазией, ни красноречием, ни даже ясностью слова не отличались – обыкновенные убогие уголовники – я раньше тоже встречалась с ними и знаю, и могу догадаться, что сосед ничего не понял. Но время обеда кончалось, и он, как всякий порядочный человек, всю жизнь привыкший спасаться работой, ни о каких воровских намерениях не подумал, а в спешке сказал, что, если квартиры не отвечают, то значит, хозяев нет дома – рабочий же день! – он и сам доест и уйдёт минут через двадцать. И конечно, сказано-сделано, доел и ушёл. А они проследили, вернулись, выдавили стекло из двери общего коридора, а потом уже самым банальным бандитским способом – выбили мою дверь, кстати сказать, моя дверь охраняется  вневедомственной охраной, и, пока охрана спешила, не торопясь, вынесли из квартиры всё, что им приглянулось.

Ну, а я в этот день – у мужа был отпуск – и я с мужем и внуком находилась у мамы, в недостроенном домике под Одессой, именуемом дача. И те, кто слушает наш «Семейный альбом», наверняка, уже знают и дачу – это вечную стройку-незавершёнку, и то, как мы на ней «отдыхаем», каждое лето таская то машиной, то поездом Кишинёв–Одесса  ржавые трубы,  куски железа,  кусок линолеума или стекла и даже кирпичи. Знают и маму – мы все её называем бабушка Оля – и то, что маме моей под девяносто, а внуку девять. И ясно, если маме под девяносто, а внуку девять, то я посредине – как ствол у дерева – и по логике человеческой жизни выходит, чтоб девяносто дожило своё, как положено человеку, а девять выросло в человека, то мне – стволу и опоре – надо держаться.

И я держусь.

И в этот июльский день – когда меня обокрали – тоже буду держаться.

Правду сказать, я давненько уже стряхнула с души пустые былые иллюзии и суету вокруг них, и даже вещи свои раздарила, чтоб не давило лишнее и ненужное, и из всех былых радостей жизни оставила книги и одиночество, когда остаёшься один на один со всей своей жизнью, и сквозь тебя – как время через пространство – по тайному своему закону текут и годы, и дни, и лица, и какие-то странные нерасшифрованные события – как бы намёки, а то и зовы – какой-то другой, неведомой мне реальности, из которой, возможно, мы вышли, а потом потеряли с ней связь и забыли её язык, и, если она, например в наших  снах, подаёт нам сигналы, мы их уже не можем понять, и только, бывает, весь день что-то неизъяснимое мучит бедную душу, будто какой-то из этих сигналов настойчиво хочет пробиться к тебе сквозь  полную окаменелость всех твоих  ощущений.

И этот июльский день – когда меня обокрали – начался именно с ночи, когда ко мне пробивался какой-то сигнал. И даже не помню, что там было во сне, но вдруг проснулась в какой-то сосущей тоске и повела глазами вокруг, по всей своей комнате на чердаке, а за окном ещё самая глубина чёрной июльской ночи, и из неё раздаётся такой одинокий и безысходный собачий вой, что я вся ужалась и мыслью сказала себе: «Что-то где-то случилось…» Но тут же – я же ребёнок войны, а значит, жизнь основательно измотала меня, и я  давно обучаюсь не отдавать себя даром – поэтому тут же, как бы захлопнув дверь перед носом тревоги, сама себе приказала: «А ты спи и – не думай!» И – закрыла глаза! И – уснула! И уже до самой зари боролась за свой покой и то засыпала, то просыпалась, а этот вой ни на минуту не оборвался, будто собака выла в какой-то расщелине между миром земным и миром потусторонним, и голос её мог звучать и наяву, и во сне, и даже будто оно вообще не собака, а мифический зверь, предрекающий что-то дурное…

И – слава богу! – что за окном наконец забрезжило утро, и я откинула  одеяло, набросила дачный халат – а дачная жизнь – особая жизнь, здесь хочется отдохнуть на уровне клетки  - и мой халат, латанный-перелатанный самыми разными латками, своей экзотичностью похож на халат бродяги и, накинув его, я тут же делаюсь лёгкой и даже беспечной, будто действительно превращаюсь в бродягу, живущего чистым, земной жизнью незамутнённым духом.
И вот накинула, изобразила что-то вроде зарядки и, усмехнувшись над собственной ленью, выскочила на лестницу и: это сияние утра, и запах близкого моря, и капли росы на сонных ещё цветах, и небо, облитое алой зарёй, и колдовство тишины… И всё это вместе сложилось в такое великое  чудо природы, что я – закрыла глаза и как бы нырнула в красоту мироздания и шепнула спасибо, сама не знаю кому…

Ну и конечно, не успела открыть глаза, как тут же и вижу: бредут, мои дорогие… 

...со всех сторон, из-за заборов, со всех улиц и дач, по дорожкам и клумбам сползается целая рать бездомных собак и кошек, всех мастей и фасонов, и мелких, и крупных, и хромых, и с бельмом на глазу, и с оторванным ухом…  И глянув на это очередное несчастье нашей запущенной жизни, я быстро скатилась с лестницы, влетела на кухню – там у меня зелёный пластмассовый таз с едой, все дачники сносят объедки, и к слову сказать, люди стали бедней и хуже едят, и всё меньше в остатках мяса и рыбы, и всё трудней прокормить ораву моих нахлебников, и я ловчу, подсыпая какие-то крупы из наших запасов, и невольно боясь, как бы меня за этим занятием не застукала бабушка Оля – но наконец разбросала еду, каждому на отдельном куске газеты, наконец выхожу, а эта бездомность ждёт: стоят полукругом, глаза опустили, поджали хвосты, и  такая пришибленность в позах, будто душой понимают, что побираются и стыдятся сами себя. И только Серый, самый крутой и почти что овчарка, развязно сунул мне лапу, и я тряхнула её, «Привет, привет, Серый», и быстренько разбросала еду – каждому на отдельном куске газеты и, поставив  под кран зелёный таз, пустила воду, присела, стала мыть руки, на  едоков не смотрю, голодному в рот смотреть стыдно, но спиной ощущаю униженность наших братьев меньших и даже вижу,  как нервы собачки с пушистым хвостом и оторванным ухом неожиданно сдали, и она схватила еду – и с куском газеты в зубах – рванула, будто вся эта свора погналась за ней. И я невольно ужалась: голод, думаю, чёрт побери! как страшно на это смотреть… И даже, если подумать, то всей человеческой жизнью, наверное, правят не философии или великие люди с их историческими идеями, а самый обыкновенный страх перед голодом… и я сама, со своей кипучей вознёй вокруг сковородок, совсем не храбрей собачки с газетой в зубах… и даже не знаю: а был в моей жизни период, или хотя бы мгновенье, когда я – ничего не боялась, ощущая себя защищённой?…

И пытаясь ответить на этот вопрос, я застыла у крана, ладонями обнимая струю текущей воды, а память моя понеслась по жизни как на бешеной карусели и внезапно остановилась, и ярко-ярко - будто в кино - я увидела точно такое же раннее утро, утро до сотворения мира, увидела нас:   мужчину и девочку, себя и отца…

Он – исчадие ада, картёжник и билиардщик, а я – его любимое детище… схватились за руки, идём по длинной зелёной улице Пушкина, возвращаемся из билиардной, а там… там офицеры-красавцы, герои войны, в сияющих портупеях, но мой отец – он левша и игрок, зелёный стиснутый взгляд и сигарета  зажата в зубах – он их всех обыграл и молча, без всякой бравады, а чисто дружеским жестом бросил на зелёное поле билиарда и проигранные ими часы, и браслеты, и кучу денег, и сказал, что «хорошая игра - большое удовольствие, и надо его отметить»,  и тут же хозяин этого заведения – белый старик, пахнущий дымом и страстью Кавказа – на подносе! – ему преподнёс вино, и отец взял стакан, протянул его мне и сказал, что это «Напареули», напиток богов, и – хоть глоточек – но попробовать его стоит! Но – я же совсем как мама – глянула грозно и – отвернулась! А он усмехнулся. «Смотри,– говорит,– пожалеешь…» И все засмеялись и зашумели, и пили вино, и восхищались игрой отца,  и ставший красным хозяин, пахнущий страстью Кавказа, пылая глазами,  упоённо кричал: «За побэдытэля пьём! «Побэдытэ-э-эль!…»

После такого сногсшибательного триумфа мы с отцом возвращались по длинной – как сама бесконечность – улице  Пушкина, и, если моими глазами глянуть наверх, то в дыму сигареты можно увидеть зелёный режущий взгляд под шапкой высоких чёрных кудрей, а если глянуть под ноги, то – узкие туфли, цвета какао!… И я бросала взгляды то вверх, то вниз, и вертелась винтом, и размахивала гранатом, подаренным белым кавказцем, и тоже – как он – разрываясь от чувств восхищения и восторга -  вдруг пищала фальцетом: «Побэдытэ-э-э-ль!», смеялась и ликовала, всей собой понимая, что мой отец – вот такой, какой есть, от кудрей до туфель какао  – игрок и насмешник над жизнью, всей своей сутью знавший, что плохо, очень плохо кончает тот, кто не попробует хотя бы один глоток из радости жизни - не вмещается ни в какие слова и восторги, он выше слов и восторгов! И я доподлинно знаю, что он, я, улица  Пушкина, и сладость победы – не кончатся никогда!…

Кончилось всё…

И так стремительно кончилось, что я подрасти не успела, как судьба сотворила ужасный вираж, и отец мой погиб… а я не умею плакать, кричать, хвататься за гроб, я немею от горя! И всю ночь, сцепившись в комок и с сухими глазами, я простояла возле него, и уже перед утром, прощаясь с ним навсегда, в каком-то припадке немого отчаяния, я отрезала прядь волос от своевольных его кудрей и спрятала в маленький чёрненький кошелёчек… И вот промелькнула целая жизнь, и я, уже толстая тётка, но, присев у крана с бегущей водой, вспомнила свой кошелёчек: чёрный, замшевый, жёсткий, на кнопке, богатство всей моей жизни, и – задохнулась от боли и с силой стиснула струю воды! И пока струя - как живая -  билась и вырывалась из рук, я успела подумать, что да, наверное, я права и не лозунги, не болтовня о свободе, и даже не целые философии, а вот это дерзкое ощущение личной непобедимости  – из человека делает человека и победителя жизни.

Подумала и – заплакала… и – отпустила струю!
И набрала воды в ладони, и умыла лицо, и, как бы стесняясь собак за такие свои неуместные чувства, огляделась вокруг, но рядом уже никого, только куски газет валяются по веранде. А в огороде уже копается бабушка Оля! Только вчера – после всех её подвигов  на огородах -  она умирала, и я отпаивала её и таблетками, и порошками, и каплями, и уколами, и  ругала её, и плакала, и она, жалея меня, честное слово давала не вскакивать до зари, а отдыхать, как и положено отдыхать в её возрасте человеку, и вот вам, пожалуйста, уже машет сапой, и на лице такое упорство, будто даёт окончательный бой не одним сорнякам, а всем мерзостям мира. И я усмехнулась: ещё один победитель! Но, если подумать, сколько над ней прогудело вселенских свершений и катастроф – и войны, и голодовки, и революции, и смерти детей – если  всерьёз подумать, сколько ей выпало в этой жизни, то она действительно победитель. И  я  крикнула: «Доброе утречко, бабушка Оля! А вы никак уже на посту?»…
И даже не слушая, что там она говорит в своё оправдание, повесила таз, дёрнула веник убрать веранду, а сверху уже спускается муж: «Доброе утро», а снизу вылетел внук: «Доброе утро!», а зять – глаза ещё спят – но уже затянул сигарету, «Доброе утро»…

Доброе! Доброе утро!!

И уже зазвенело и замелькало, уже покатилось-помчалось доброе утро нового дня!

И такая тут бурная жизнь, так всё серьёзно у нас на даче, такие у каждого  обязательства и успехи – внук научился плавать, муж для нового водопровода уложил трубу, бабушка Оля та вообще живёт от победы к победе, и столько перекопала за день, и у нас, и у соседки-подружки, свалившейся от приступа стенокардии, и у другой соседки, которой на солнце нельзя даже в шляпе, у неё аллергия от солнца, и у четвёртой, у той и офис, и мерседес, и плевать она хочет на свой урожай, но бабушке Оле жалко, что уже проросла петрушка на её огороде, и теперь пропадёт, потому что её забивают  мощные сорняки, пропади они пропадом,  прямо не сорняки, а само бессмертие… С нашей бабушкой Олей вообще не соскучишься: ей до всего есть дело, и весь мир спасает и держит собой! И на какие-то двадцать минут в разгар пекущего солнца её к дивану, передохнуть от побед – верёвками не привяжешь! Словом, все совершают подвиги и гордятся собой, и только я одна здесь – никто, только я не имею крупной программы: я – дочка, Лидка, жена, бабушка и обслуга: я убрала, сварила, накрыла, подала, постирала, почистила, поучила с внуком уроки и опять наварила, и накормила! Но всё это несерьёзно, и меня в одну и ту же минуту требует мама, что-то там поддержать, и мужу тоже срочно подать, и суп кипит, и зятю надо перекусить и мгновенно уехать, и внук схватился за велик, и надо успеть его задержать, иначе прощай и румынский и «Остров сокровищ» со всеми его пиратами! И я - весь день - как белочка в колесе, но подвигов никаких, одна ерунда. И вот наконец накормила обедом, помыла гору посуды, сложила, захлопнула шкафчик – до самого полдника! закинула бабушку Олю в кресло, рухнула на диван и грозно сказала внуку: «Ты мне мозги не парь! Бери книжку – садись и читай!» И не успела сверкнуть глазами – чтоб выглядеть пострашней – как вижу, в дверях стоит зять и улыбается как именинник.

Я так и уставилась на него: стоит, улыбается, а вроде ещё до обеда спешил и уехал? Или я перепутала, и спешил-уехал вчера, а сегодня не надо спешить и ехать, значит, стоит себе человек, улыбается. Но я же кажется, не совсем одурела от этого дачного балагана и распрекрасно помню, что спешил он сегодня. И  осторожно спросила: «Ты что-то забыл?»…
Нет, всё в порядке, ничего не забыл, просто заехал глянуть, как его сын старается над уроками. И опять обдал нас улыбкой. И я – ничего особенного не чувствуя, забыв и про сон, и про вой, и всякие беспричинные слёзы – уже поманила пальчиком внука: давай-давай, неси свою книжку… А зять неожиданно говорит: «Вы не волнуйтесь, но вас обокрали… Но вы не волнуйтесь, полиция двух уже задержала, я сам только что разговаривал с бригадиром, и он просил вас приехать, так как выбита дверь, и квартиру надо закрыть…»
Смотрю на него: улыбается, и я улыбаюсь. 

И вдруг до меня дошло: «Это нас обокрали?», и не успел он кивнуть, как я – рассмеялась! Смеюсь, прямо падаю на диван: ой, не могу – обокрали! Нашли, кого обокрасть!

И действительно, если знать мою жизнь и квартиру, и мебель, самую первую «Аурику» семидесятых годов, высшее достижение моих материальных успехов… А если знать ещё и последние годы, когда ни работ, ни зарплат, когда вчетвером – здоровые, с высшим образованием – одного-единственного ребёнка, вот этого внука с распахнутыми глазами и книгой «Остров сокровищ» в руке – можно сказать, еле-еле силимся прокормить. Муж шнурки боится купить, чтоб не лопнул домашний бюджет! Да что говорить! И о чём говорить! если этот так называемый отпуск мы вообще доживаем на пенсию бабушки Оли – тридцать семь гривен в месяц! Но значит, такие ничтожные воры пошли, что даже таких обокрали! И – бедная бабушка Оля! – уже услыхала, затеребила передник, руки – распухшие от сапы – дрожат… И муж суетливо снимает рабочую робу, собирается ехать… И я оборвала свой смех: «Ну, чего затряслись?! Нам же – честь оказали! Встречу этих вонючек – спасибо скажу!». И сама вскочила с дивана: ехать так ехать, если действительно выбита дверь, и дочка одна в квартире…

И мы поехали.

И пока добирались от соседнего государства Одессы до Кишинёва, пока бдительные таможенники трёх держав что-то упорно искали в нашем багажнике – три государства и три границы на сто пятьдесят километров! и у каждого государства и милиция, и полиция, и таможни, и шляпы, и автоматы, и…  – и всё, как в дурной оперетте, и тоже можно было б обхохотаться, если б не молодые лица солдатиков в касках, которым на этих границах дают уроки  беспардонного шмона и презрения к человеку.

Ну и пока машина тыркалась от проверки к проверке, пока муж молчал, пока дорога бежала, я вспомнила этих воров, которые нас обокрали.

Я столкнулась с ними весной.

Я мыла полы, и дверь в коридор была приоткрытой… а наш дом, загадка архитектуры, когда из квартиры надо попасть в коридор, из коридора – в лифтёрскую, из лифтёрской – балкон, а уже с балкона – на лестницу, и такую глухую, что лучше всего в одиночку по ней не ходить – и вот мою полы, дверь в коридор приоткрыта, и неожиданно слышу… и даже не звук, не щелчок, а слабый тоненький клац, и что-то такое в нём  осторожное, будто кто-то, едва коснувшись ключом замка, тут же одёрнул руку, и грянула тишина, и сам воздух напрягся, и вижу тень на стекле двери коридора застыла и даже не шелохнётся, будто боится сама себя. И я догадалась: вор! подбирает ключи! И меня окатило  - ледяным, биологическим ужасом! И сердце безумно заколотилось: это ж не дом, а какая-то западня, глухая ловушка, а я одна на всём этаже, и хоть криком кричи – никто не услышит! Но не успела я испугаться, как тут же сама на себя разозлилась: вот еще, думаю, новость! бояться в собственном доме! И я схватила ключи, подбежала, открыла дверь, распахнула, и вижу – стоят!

Стоят дорогие мои! 

Один худой и высокий, пиджачок зелёного цвета, и лицо не лицо, а какая-то плесень и размазня, будто он – как мокрица – выполз из тёмного подземелья, вытравившего из него все возможные краски. И я спросила его: «Что ищем, ребята?…» А плесень не ждал, растерялся и что-то забормотал, и лепит какую-то ерунду насчёт лифта, и я оборвала его: «Так ты хочешь сказать, что влез на шестой этаж проверить работу лифта?…» И тут же вижу, его напарник – стриженный мальчик, большие, тёмного цвета глаза, и вроде даже знакомый мальчик, вроде из нашего дома – и он бочком-бочком в сторону лестницы, не уходит,  а уползает, наверное, думаю, ученик или наводчик – лицо знакомое и вроде из нашего дома – и, может, моя квартира его первое дело, а он вроде ещё человек и вроде стыдится, как-никак мы соседи…
И мне стало просто не по себе, и грозно сказала: «А ну, катитесь отсюда! И чтоб духу вашего больше здесь не было!»
И – захлопнула дверь. И в душе поднялась такая гадливость к жизни, к нашей свободной и независимой, признанной всеми Европами мира, где даже собственный дом – уже никакая не крепость, а забегаловка для отребья. И выхода нет! И лучше всего – даже не думать об этом!

Но не думать не дали: после этого в доме стал звонить телефон, и утром, и до обеда, и после обеда… и все голоса не туда попадали, и такая агония началась, будто весь город, куда ни звонит, попадает ко мне. И уже окончательно стало ясно, что это воры – отслеживают квартиру – и так их уже несёт, что будем мы дома, не будем, а они всё равно ворвутся и сделают своё дело.

А тут как раз подоспело лето, и мужа выгнали в отпуск, и маме под девяносто, и бедная мамочка ждёт не дождётся этого лета, и деваться нам некуда, и сдали квартиру под опёку вневедомственной охраны и уехали.
А эта плесень подстерегла, выбила дверь вместе с сигнализацией, и, пока охрана спешила, не торопясь, вынесла из квартиры всё, что ей захотелось.

И вот наконец мы примчались с дачи и стою у двери – и хоть дверь уже не валяется, и дочка её отмыла, и я по дороге самой себе приказала: чтоб там они ни украли – душу этим событием не травить. Я ствол, мне надо держаться! да и столько всякого горя вокруг, что квартирная кража – уже не горе… 
Словом, всё умом понимаю, но вот стою у этой двери, а войти не могу!
Ну прямо можно подумать, что это не дверь, а за ней не квартира, а что-то живое. И это живое – целую треть моей жизни – вместе со мной и плакало, и смеялось, и дочку учило музыке, и угощало друзей, и встретило внука, и писало какие-то книги… А теперь над ним надругались, а я – как предатель – стою перед дверью и сама себе говорю: «Ерунда! это ещё не горе…»

И вдруг вспомнила: книга!

Есть у меня одна книга – среди самых-самых любимых – читаю и не могу начитаться! И подумав о ней, я – прямо в грязных дачных туфлях – ринулась в кабинет, перешвырнула знакомую стенку книг, и что-то уже заскребло, но вдруг вижу – лежит! И я схватила её, прижала к себе и рассмеялась!
А дочка глянула изумлённо и усмехнулась, и говорит: «Это домушники, мама, они книг не читают. Они браслет твой украли…» и отвернулась, и даже что-то блеснуло в глазах… И я представила этот браслет: тонкое колесо с ажурной вставкой, и тоже стало не по себе, но тут же взяла себя в руки и приказала: «Спать! Ночь на дворе, и нечего убиваться о всяких браслетах…»

Ну и конечно, ночь на дворе, все уморились, и дочка уехала на свои Чеканы, и муж закутался в одеяло и вроде уснул, и я… покружила с подушкой… но рядом с кроватью тумбочка, и ворюга шарил по ней, ломал и хапал, и теперь противно ложиться в кровать, рядом с которой он шарил. И я пошла в кабинет – слава богу, домушники книг не читают – легла на кушетку и всерьёз приказала: «Спать! Спать и не думать!»

И закрыла глаза.

Конечно, о чём тут думать, если живёшь в государстве, где всё держится воровством, и само государство, выжимая из нас последние соки и последние сбережения, подаёт всем пример, и воровство уже стало не просто способом выживания, а обыденным делом, нашим мировоззрением и религией… И если всё это тянется годы, и разруха растёт, и каждый процент безработицы – как говорят знатоки – даёт семь процентов преступности, и если целое поколение уже выросло в этом аду и другой жизни просто не знает, то, что ж удивляться тому, что тот стриженый мальчик, который обнюхивал мою дверь, оказался среди домушников, а не среди тех, кто слушает мой «Семейный альбом», задыхаясь от боли к жизни?…

И пока эти мысли гудели во мне, и кушетка скрипела, и подушка стала как камень – всё внутри разболелось, и так разболелось, что лежать уже невозможно, и я встала, и взбила подушку, и рявкнула: «Спать! Чёрт тебя побери!…»
И – легла и зажмурилась!

И тут же вспомнила лицо дочки, слова про браслет – а дочка моя такой человек, что зря не заплачет – да я и сама догадалась, что слёзы были не о браслете – подумаешь, ниточка золота на цепочке! – слёзы были совсем о другом…

И чтоб понять эти слёзы, надо было заглянуть в мою юность, время шестидесятых, с его порывами духа, и с молодым Смоктуновским, играющим князя Мышкина, и с песнями Окуджавы, и с Ленинградским университетом, где я училась, и с хором университета, и с украшением этого хора – чарующим бархатным басом, которого звали Ванечкой… И такое – неизъяснимое нечто – тревожил в наших сердцах этот бас, что девочки всех факультетов, надев свои шпильки и сияя глазами, бегали слушать его. И так получилось, что слушать бегали все, и все над собой смеялись, а я смеялась, наверное, легкомысленней всех… Но вот же никто не знает, что из чего происходит в этих наших сердцах. И случился момент в моей жизни, когда Ванечка застегнул на моей руке браслет и сказал одно только слово… 

Одно слово, и улыбнулся, глаза в пушистых ресницах… 

А жизнь это жизнь, и нас развело, и Ванечки нет уже на земле, и загадочный бас остался только на старых пластинках, но этот браслет – тонкое колесо с ажурной воздушной вставкой – я его одевала не просто по праздникам, а в редкий особенный день, когда таинство баса сквозь толщу жизни и смерти – вдруг достигало меня,  и  чарующей музыкой наполнялась душа, и меня возносило над жизнью… И дочка моя – ничего не зная о Ванечке – видимо, угадала тайну браслета, и вот вам пожалуйста, пожалела не украденный телевизор, не видик, не ложки, не цепочку с кулоном – пожалела браслет, будто то, что украдено вместе с браслетом, уже не восполнится никогда…
Никогда не восполнится,– подумала я и зарылась в подушку и попросила себя: «Пожалуйста - спать! Спать и не думать! Иначе сойдёшь с ума, если думать, что с тобой делает жизнь».
И наконец подчинилась, и перестала думать, и тишина окружила меня, и тихо, ровно тикают часики…

И вдруг – ну прямо будто пока тишина лечила мои воспалённые нервы – где-то, в другой, мне незнакомой реальности что-то происходило,  и до меня докатились какие-то странные токи, и я неожиданно приподнялась, упёрлась локтями в подушку и просто окоченела, вцепившись всем слухом тела в эту тихую мирную тишину… И вдруг холод прошёл по душе, и, даже будто не я, а кто-то другой прошептал: «Не-ет, быть не может…»
И даже не понимая, чего же такого не может быть, я откинула одеяло, встала с кушетки и, света не зажигая, тихо и медленно, будто призрак, вошла в комнату, именуемую гостиной… Вот здесь, в этой комнате, стоял телевизор, который они украли, а на нём керамическая фигурка смешного мужчины: с букетом, с собакой и с огромным-огромным сердцем… Эту фигурку - во время первых обвалов жизни и первых стрессов - я нарочно купила и подарила мужу: мужчины легче падают духом, чем мы, и я хотела его поддержать и сказать что – сытые мы или голодные – но мы всегда остаёмся людьми, и сердце у нас всегда большое и верное, как у собаки…
А теперь огляделась и поверить себе не могу: что оно стоит эта фигурка? Копейки! Но тоже украли! И, может, кто-то из этих ворюг – может, даже тот стриженый мальчик, который, стыдясь себя, уползал от меня из лифтёрской – поставит украденную фигурку на украденный телевизор, и интересно узнать, о чём ему она говорит? неужели тоже – о благородстве и верности сердца?!
И я, глядя в пространство, где стояла фигурка с букетом, проговорила:
 - Не может быть…

И ложки – чайные ложки в зелёном футляре – тоже не может быть! Их подарила соседка, уезжая в Израиль. Она выбирала этот подарок и, даря, хотела что-то сказать, но слова не дались, и она горько-горько расплакалась, и мы обнялись, и тесно прижались одна к другой, и ложки были совсем не ложки, а память о человеке, с которым мы жили дверь в дверь и бегали на свои работы, и растили детей, и одалживали одна у другой то луковицу, то корвалол, и каждый раз, заглянув на минутку, она обязательно приносила какой-то вкусный кусочек для нашей собаки и хохотала, когда собака виляла хвостом и лаяла на неё звонким счастливым лаем. И даже сейчас, в своём сытом Израиле, в своём обретённом рае, ей нет покоя от мыслей о нашем житье-бытье и, бывает, она позвонит и спросит самый первый вопрос и тут же заплачет, а я – чтоб не плакать – смеюсь и говорю, неужели теперь ты такая богатая, что даже плачешь по телефону, платя за такую радость такие большие деньги?..

Но даже и это было не всё! 

И я крутнулась вокруг себя –  нет, это не всё и не то! 

Здесь случилось что-то ещё ужасней! 

И нервы уже раскалились, и вот-вот меня разорвёт, но понять ничего невозможно, и вдруг меня заливает – физический – ужас, ну прямо можно подумать, что тот зелёный пиджак - плесень и тля - никуда не ушёл, а так и остался на этих стенах, и выслеживает меня, и подползает, и сзади, и сбоку, и к самому сердцу… И я – развернулась! И вылетела из комнаты! И меня понесло, и  - как бы помимо воли – я оказалась в спальне, и дёрнула ящик туалетного столика – вот здесь лежали лекарства умиравшего брата, теперь не лежат, эти подонки колются и хапают всякие ампулы для их поганого кайфа. А рядом… Рядом же…За коробкой с дешёвыми бусами странная пустота… не странная – страшная, но что там лежало – не помню… У меня вообще дурацкая память, я все эти бусы-шмусы, мелочи жизни в голову не беру… и вот уставилась на пустое место, а что там лежало – не помню, только зубы стучат, и плохо мне, дурно, тошно, и голос внутри не кричит, а – надрывно, злобно – орёт: «Не может… не может этого быть!…»

И вдруг в зеркале вижу мужа, приподнялся в постели, испуганное лицо, и не губами – глазами спросил: «Что с тобой?!», смотрит, а лицо расплывается в сумраке комнаты, глаза отдалились, плывут, будто уже не глаза, а исступлённо пылающий блеск непонятного существа, и вдруг до меня дошло: чёрненький кошелёчек! Это он здесь лежал, а теперь его нет, чёрный, с кнопочкой, жёсткий, богатство всей моей жизни… 

Его нет – пустота! 
И лютое бешенство окатило меня, дёрнула ящик, размахнулась, ударила в столик, посыпалось, зазвенело, разбилось, а я схватила что-то ещё, и колотила, и била, в этот подлый, грязный, бесчеловечный мир, и орала – бандитским, ужасным хрипом: «Гады!… Сволочи!… Мразь!… Ничего не оставили человеку!!!»…

…Назавтра был дождь и ветер, но муж прицепил как-то дверь, и мы, не желая остаться в квартире, умчались на дачу, и бабушка Оля, услышав машину, выскочила под дождь, и я – я же ей правду сказать не могу – я крикнула издали: «Ага, испугалась, наша бесстрашная!» и рассмеялась, и на ходу сказала, что всё в порядке, и вещи нашли, и воров поймали, и это надо отметить и чем-то согреться с дороги.
И она, мелькнув по мне взглядом, крикнула: «Слава богу»! и – как на крыльях – влетела в дом, и запорхала вокруг стола, и накрыла, и извлекла из своих закутков бутылочку чёрного цвета и, помахав ею в воздухе, сообщила, что эта бутылочка – бутылочка всем бутылочкам, она держала её для особого праздника, и раз этот праздник сегодня, то бутылочку – надо распить! И мы действительно выпили, и бабушка Оля тоже глотнула – из старинной гранёной рюмочки – и неожиданно объявила, что завтра к нам приезжают прошлогодние квартиранты, и она познакомит нас, и я увижу, какие люди бывают на свете. Какие люди! Какие прекрасные люди! – звенела она. И так сияла, такие бросала взгляды, и такая отвага играла в ней, что я наконец догадалась, что бабушку Олю обмануть невозможно: она всё поняла, и этот царский загул, и бутылочка, и квартиранты – это её великие хитрости, это чтоб мне доказать, что есть ещё порох в пороховницах, и не всё изничтожила эта поганая жизнь!

И я рассмеялась, как никогда – весело и свободно! И над собой, и над ней, и над нашим смешным упорным талантом держаться, когда держаться вроде бы даже – и не за что…

Лидия Латьева
 Из книги "Облак белый", 1997 год                                                                       

Комментариев нет:

Отправить комментарий