«Я вообще,
наверное, в прошлой жизни была кошкой, потому что я их очень люблю, у меня,
наверное, кошачий характер, но в будущей жизни, если она есть, мне бы не
хотелось быть ни кошкой, ни еврейкой…
- Ну, насколько я знаю, вы могли
уехать в Израиль, сейчас все уезжают и очень радуются этому…
- Да, я тоже собралась, должна была
сдать багаж 20 августа и уже надела тёмные очки. Ходила по городу, прощалась с
ним, чтоб никто не видел моих слёз… Когда во время войны мы были в эвакуации, я
очень тосковала по своей родине, это же моя родина, я здесь родилась, по
Израилю я не тосковала… и я никуда не
уехала…»
( Из разговора с героиней очерка)
А в конце разговора я её попросила спеть, но она рассмеялась, замахала руками и сказала, что это уж слишком, что она не из певчих, она из немых, и настолько немых, что, когда ей стукнуло пятьдесят, и подружки, сбросившись по десятке, пошли в ресторан, выпили и запели, и это было так хорошо, что она, расхрабрившись, тоже ринулась петь, то её родная сестра удивлённо вскинула брови: «Неужели ты можешь петь?!»
Но я опять попросила
спеть – я не сестра и считаю, что каждый из нас, даже самый немой, не может не
петь – и, видимо, согласившись, она сдалась и напела свою любимую песню, о
еврейской тройке. Жалкая, беспомощная, смешная, но такая упорная эта тройка,
что никакие ужасы и привидения не могут остановить её, и она трусит по ухабам
житухи, надеясь в конце концов добрести до субботы и отдохнуть от бремени
жизни.
После этих слов
возникла внезапная пауза, и вдруг голос в трубке настороженно переспросил:
- Вы хотите сказать,
что приходите в неизвестный дом и – не боитесь?
Да, именно так и есть:
прихожу, не боюсь, потому что даже ограбить меня невозможно: я – нищая.
Опять возникла долгая
пауза.
И наконец женщина, как бы сорвав плотину, державшую её чувства, бурно
заговорила, что хотела, очень хотела – она мечтала! – пригласить меня именно в
дом, но она понимала, что в наше время, когда подлость и дикость распоясались
во всю, и человека могут не только ограбить, но даже убить ни за что, ни про что – в незнакомый дом вряд
ли кто-то зайдёт, но, если я решаюсь довериться ей, если я только осмелюсь на
этот поступок, то она будет рада, к тому же вот её телефон, его можно проверить,
перезвонив – вот сейчас она опускает трубку, а
я могу ей перезвонить, вот её телефон и имя – а перед тем, как я выеду к
ней, я её телефон и имя могу оставить родным, чтоб они знали, куда я ушла.
Говоря всё это, она
несколько раз повторила свой телефон и опускала трубку, и я ей звонила, и она
перезванивала, и было что-то такое горькое в этих предостережениях, будто я
попала в какой-то американский фильм с его чёрной фантасмагорией и душевным
надломом, и, содрогнувшись душой, я поспешно пообещала своей собеседнице, что непременно всё так и
сделаю, как она меня научила.
И мы с ней договорились о встрече, и, пока в
назначенный день меня трясло и давило в троллейбусе, я пыталась представить,
чем же так сильно огрела жизнь мою новую незнакомку, что уже одно рядовое
доверие к человеку кажется ей – невероятным! И даже как бы она испугалась его!
И вот встретились.
Стоим на троллейбусной остановке, смущённо осматривая
одна другую, и никакого особого знака в облике этой женщины я и не вижу:
обыкновенная внешность, седые волосы, аккуратная стрижка… И если чем-то эта
женщина удивила меня, то разве тем, что до самого дома не проронила ни звука,
ну прямо будто дала суровый обет не бросать слово всуе!
Впрочем мы шли удивительным местом: парк на Скулянке…
тяжёлая, осенняя, багряная красота… и деревья такие могучие, так широко растут
одно от другого, словно каждому, чтоб расти и
жить, нужен отдельный простор. Какая-то тайна таилась в этой размашистой красоте, и я
невольно стала оглядываться вокруг, будто внутри этой видимой жизни пыталась
открыть нечто невидимое, какой-то
глубинный смысл, на котором эта видимая жизнь держалась.
А моя молчаливая спутница, как-то мгновенно почувствовав
мой интерес и волнение, неожиданно объяснила:
- Здесь когда-то было еврейское кладбище… а потом на нём
закопали мучеников погрома тысяча девятьсот третьего года… в этом году им
поставили памятник.
И как бы желая мне
подтвердить, что всё именно так, она свернула в аллею направо, и мы оказались у
памятника: простая гранитная плита, со звездой, рассечённая пополам: на одной
половине одна часть звезды, на другой другая, на одной дата: тысяча девятьсот
третий год, на другой – тысяча девятьсот девяносто третий… а между ними пустое
пространство, девяносто лет непрожитой кем-то жизни…
И вот, глядя в эту пустую щель, я лихорадочно стала
припоминать всё, что знаю о еврейских погромах, и так напряглись мои нервы, что
мне показалось, в воздухе этого парка я уже слышу – о, нет, не предсмертные
крики убитых, как раз криков как бы и не было, я слышу холодную жуть молчания
обречённых и чувствую, с какой силой они сжимают в руках потные ручки своих
потрясённых страхом детей, как бы переливая в них своё последнее мужество…. И
моё сердце тоже бешено заколотилось, на глаза набежали слёзы, и мысленно я
попросила прощение у этих людей за вот это мгновенье их последнего страха, и
последнего мужества, за пустоту между плитами, за девяносто непрожитых лет!
Ну, а уже потом мы с моей новой знакомой пришли в её дом.
Это была старенькая-престаренькая однокомнатная хрущоба, ужатая до того, что
воду, душ и прочие радости хозяйке когда-то пришлось пристраивать за счёт кухни – тоже крошечной кухоньки, в
которой едва-едва поместились два человека – и я только вздохнула, глянув на
эту ужатость, подумав, что нашему человеку, если и выпадет вот такой закуток,
то и тот обязательно в обездоленном
усечённом виде, а не как у людей.
Но об этих достройках и перестройках, о муках жалкого
быта я узнаю потом, а сейчас, оглядевшись вокруг, увидела самую скромную
обстановку – диван, телевизор, сервантик – но сияла квартира такой заботливой
чистотой, столько тут было самых разных поделок – тут тебе и красная
курица-грелка вся в жемчугах, и жёлтый - как солнце – подсолнух в вазе, а на
стенах вязанные то кошки, то змеи, а
вместо портьер – нарядные макраме… Словом, комната мне напомнила радостный
детский мир, и я, крутнувшись вокруг себя, рассмеялась и стала расспрашивать о
поделках, а хозяйка охотно стала рассказывать, и оказалось, что всю эту красоту
она создавала сама: она же, всю жизнь промыкавшись по чужим квартирам, так изныла душой по уюту, что едва
получив вот этот свой первый в жизни собственный дом – получила и тут же вышла
на пенсию – то сразу закончила несколько курсов: и шитья, и вязанья, и макраме,
и не только создала этот домашний рай, но сегодня, когда все вокруг задыхаются
от безысходности и нищеты, она спасает себя рукодельем, и ей даже нравится тот
азарт, с каким она сражается с жизнью,
как бы в последний раз пытаясь ей доказать, что всё-таки она – крепкий орешек!
Крепкий, крепкий она орешек!
И так увлечённо она говорила об этом, так блестела
глазами и так улыбалась, так давненько мне не встречались вот такие храбрые,
как она, что, предчувствуя удовольствие от предстоящего разговора, я удобно
уселась, нацепила очки и – распахнула блокнот:
-Я с радостью
слушаю вас!!
Она глянула на
меня огромным испуганным взглядом, и между нами будто блеснула белая молния,
и всё внутри меня поразилось и
пережглось, даже дыхания нет, ужас и пустота, а по её лицу – ручьём, потоком –
хлынули слёзы, и, видно, не сразу почувствовав их, она, уже умывшись слезами,
бросилась их стирать, руками, ладонями, какой-то желтой игрушкой, оказавшейся
под рукой. Но слёзы бежали, и она вскочила на ноги и – бросилась в кухню!
Вот так оказалось,
что записывать в мой блокнот мне ничего не пришлось.
Я просидела в этой нарядной квартирке длинный-предлинный
день, съела великолепный обед - с фаршированной рыбой и какой-то другой
специфической снедью – как я понимала, специально приготовленный для меня, и приготовленный мастерски, как всё мастерски
и с любовью делала эта женщина,
Несколько раз, наедине с собой, пересмотрела альбом, но узнала только
то, что можно узнать по карточкам из альбома, только внешнюю сторону жизни его
странной хозяйки, а едва, пытаясь узнать что-нибудь поподробней, задавала самый
невинный вопрос, как на глаза этой женщины набегали слёзы, она рывком
подымалась с дивана, убегала на кухню, и, пока оттуда доносился плеск бегущей
воды из-под крана, которой она умывала лицо, я, уже не надеясь ни на какой
разговор, молча листала альбом,
вглядываясь в лицо маленькой девочки с наивно распахнутыми глазами, которая
превратилась в девушку с прямыми тяжёлыми волосами, а потом в молодую женщину,
которая на всех карточка – всегда и везде – отчуждённо стояла особняком среди
смеющихся позирующих людей. И от карточки к карточке я следила, как менялось
выражение её глаз, как они наполнялись такой тяжкой горечью, что – от этого взгляда - лицо из светлого превращалось в угрюмое, и я
невольно оглядывалась по этой улыбчивой комнатке, как бы пытаясь понять, какая
же связь между радостным миром этих поделок и горьким миром души, сотворившей
их.
Но узнать ничего
не могла: хозяйка молчала, плакала. убегала на кухню…
А с неба на землю спустился вечер, настала пора
уходить, и, когда эта странная женщина в последний раз вернулась из кухни и
попыталась мне объяснить свою немоту, и сказала, что вот такой она человек,
такой одинокий и скрытный, что никогда никому, даже самым родным, даже своей
сестре, не могла рассказать о себе. И даже сейчас, когда она понимает, что сама
позвала меня – ей не даются слова, не то, чтобы она не хотела, слова не идут, и
она не знает, что и как сделать, чтоб они появились. Она говорила так трудно и
медленно подбирая каждое слово, будто даже это – обыкновеннейшее извинение – ей не
давалось. И я, искренне сочувствуя ей, всё-таки вынуждена была сказать, что из
вздохов, слёз и молчания радиопередачу не сделаешь, и время меня уже торопит
уйти, а, если ей захочется чем-то со мной поделиться, то я могу прийти в другой
раз, и пусть она не волнуется, мне для неё ничего не трудно.
На этом мы и
расстались.
И вот
побежали-помчались быстрые дни нашей жизни, на деревьях перегорел последний
багрянец, землю укрыло снегом, а лица людей печалью, и я уже не надеялась
встретиться с этой трудной, глухо закрытой женщиной, и сам образ её стал
расплываться и уходить из моей перегруженной людскими судьбами и лицами памяти,
как вдруг она позвонила и коротко, сухо сказала:
- Я готова поговорить…
И уже на следующий день
– как бы боясь, что она передумает, я отложила все свои планы и все дела - и мы
с ней сидели в её весёлой квартирке, и я слушала её первую в жизни исповедь.
Слушала почти не дыша, пытаясь свои коротенькие вопросы задавать со всей
осторожностью.
Это была – безусловно – редкая встреча, редкая жизнь,
редкий характер, сам рассказ этой
женщины явление тоже редкое – она попросила меня даже само её имя не называть
– и нечего удивляться, что я не стала
вторгаться в её рассказ, как делала обычно с другими героями, и сейчас просто переложу на бумагу то, что
она рассказала.
«Жизнь начиналась… вы знаете, я очень многое помню… я
как-то начала вспоминать вслух, а тётя мне говорит: «Да ведь это же было тогда,
когда тебе было три года…» А я помню и три, и четыре года, помню детство, как
мы жили на квартире, а в тридцать седьмом году отец купил дом, комнат было
много и шли они одна за другой, я
слыхала, что так идущие комнаты называются анфиладой… красиво, правда? Дом тоже
считаю, что был красивым и-и-и… отец работал один, мама была домохозяйкой, нас
было трое детей и-и-и… материально мы жили хорошо. Мы все учились, одевались
хорошо, не шикарно, но хорошо одевались, в добротные аккуратные вещи, и с
питанием не было никаких проблем. Я помню двор, сад, качели, на которых мы не
ютились, садясь вдвоём, как на обычных качелях, а наши качели были такие
широкие, что можно было сесть вчетвером и кататься…
- Счастливое детство?
-Детство было счастливым только снаружи, а морально оно
было не очень счастливым… отец был очень деспотичный, как посмотрит своими
глазищами из-под рыжих мохнатых бровей, мы все шарахались, мы его взгляда
боялись, как поведёт бровью, мы уже знаем, что это идёт гроза…
- А мама?
- Это был неравный брак, мама была
образованной, хоть и бедная, а отец… отец был человек необразованный, грубый…
поженились они в тридцать лет, мама не могла выйти замуж за ровню, потому что
она была – бесприданницей. А у нас такой глупый закон: если девушка
бесприданница, значит, должна выходить или за старика, или за грубого человека,
или вообще не выходить! Но это уже… это даже страшней, чем даже за старика или
грубого человека, это страшней…
- Выходит, что бесприданница в еврейской традиции – это
тяжёлая доля, да?
-Да, это тяжёлая
судьба… девушка может остаться одинокой, а женщина тогда не работала, и она
обязательно должна была жить у родственников и растила не своих детей, а
племянников. Это была правая рука хозяйки, но сама она была совершенно
бесправной, и это могло продолжаться всю жизнь…
-У меня были подружки
еврейки. И я восхищалась, как их семья –
не в пример моей – заботилась о их судьбе, искала им женихов, и я считала, что
это и есть настоящий еврейский обычай - обязательно выдать девушку замуж.
- У нас есть жизнь
показная и жизнь настоящая, я жила настоящей… И вот началась война, и мы уже
знали, что такое фашисты, погромы, расстрелы, и бросились убегать от войны, на
подводах, медленных и тяжёлых, с
клячами, через нашу Молдавию, через всю Украину, помню, только где-то в Донецке
мы сели на поезд, это были открытые платформы, и ровно седьмого ноября мы
прибыли в Астрахань и там прожили месяца два и только в конце декабря нас
распределили… нас рассовали по колхозам… мы жили в клубе «Красный Восток», этот
клуб есть ещё и сейчас… это было… это было такое, что не расскажешь… спали мы
на полу, все на одном одеяле, там же на этом полу, на этом же одеяле, умерла
наша бабушка, там начала болеть наша мама, начала отекать, она заболела
водянкой, опухали руки, ноги, всё тело, и с этого одеяла её отвезли в больницу.
Мама умерла в феврале сорок второго года, мне было тринадцать, сестре одиннадцать лет, но мы даже не знали,
что она умерла, отец не сказал… В тот день мы с сестрой ходили за камышом, нам
в сельсовете дали два снопа камыша, мы несли их домой, и сестра несла как положено
нести сноп, а я… хвостами вперёд, мы шли и смеялись… голодные, холодные,
грязные… отец увидел нас из окна и пожалел… вот почему о маминой смерти мы
узнали только в июне, 22 июня, день нашего траура. А немцы уже двигались к
Сталинграду, и мы уехали в Кызыл-Орду, западный Казахстан, и туда мы приехали
опять-таки 7 ноября и-и-и… стали работать в колхозе. Но, если в Астрахани нам
давали хлебный паёк, то здесь хлеба мы уже даже не видели, не было хлеба… зато
в Казахстане мы не так мёрзли как в Астрахани, нас выручал саксаул, мы таскали
его из леса топить и греться… в лесу мы также вылавливали черепах, они очень
долго варятся, но вполне съедобные, только пахнут травой и вкусного в них нет
ничего, правда мы их варили… без всяких приправ, потому что их не было…они нас
спасали, мы хоть и голодали, но там люди умирали от голода, а мы выжили…
- Вы там работали или…
бездельничали? Вы же были всё-таки дети…
- Какое бездельничали! С тринадцати лет я работала как
мужчина… сначала на Волге, строили насыпь, чтоб Волга не разлилась… работала,
кем угодно, на Волге чернорабочим, а в Казахстане работала сторожем, караулила саксаул, я даже работала пастухом…
- А что в такой жизни творится с душой ребёнка?
- Помню, в Астрахани у меня был срыв… голод, холод,
смерти. Помню, сижу на каком-то мешке, кутаюсь, сгорбилась, уставилась в одну
точку и думаю о еде, не могла ни о чём больше думать… это было оцепенение, и с
уверенностью могу сказать, что вывел меня из него – отец… он со всеми нами
поговорил, с начала с братом, потом со мной и-и-и… я помню, он мне такую мораль
прочёл, такую мораль, что…я и сейчас её помню… он говорил, куда делать твоя
аккуратность, он говорил, что случилось с тобой, он говорил, как ты можешь
такое с собой допустить, он говорил, я тебя не могу узнать… он так говорил, что
я… я тогда так напряглась работать. Я работала так, что стала сильней мужчины,
я могла в один раз принести три ведра воды, два – на коромысле, а третье – в
руке, а мне было всего четырнадцать лет…и вот настал сорок четвёртый год,
последний год нашего пребывания на чужбине… помню, мы пошли посмотреть кино, это была «Серенада солнечной
долины», картина, кто её видел, картина
шикарная, с участием Дины Дурбин и даже не рассказать, как мы смотрели её, я как открыла рот и-и-и…
–… как всегда на чужое счастье…
- И вот кончился
фильм, включили свет, а мы сидим, никто не уходит… кинотеатр был летний, и
вдруг слышим перекликаются какие-то люди, они были далеко друг от друга,
перекликаются громко, видно, они потерялись и назначали встречу у входа, и
говорят по-молдавски, впервые за все эти годы мы услыхали родной язык…
- А что они говорили?
- Да слова были
самые обыкновенные, одна женщина назвала другую по имени и спросила: Унде ту
ешть?, а вторая ей отвечала, что лыне ушэ… А мы с сестрой так и замерли…
остановились, замерли, а потом завизжали
по-детски. По-детски запрыгали и расплакались… Так для нас началась дорога
домой…не буду о ней говорить, всего всё равно не расскажешь, но… мы всё-таки
добрались… Кишинёв был очень разрушен, очень, одни церкви остались и уцелели
два льва возле банка… наш дом нам уже не вернули, разрешили жить в развалюхе,
там, где была мастерская отца, он был жестянщик, это был цех на земле, грязный,
холодный пол, я в этом… доме стала
хозяйкой, мне было шестнадцать лет, сестра училась, отец работал, ещё военное
время, нет ни мыла, ни спичек, ни керосина, требовательный отец, и в этих
условиях мне приходилось хозяйничать, о трудностях нечего даже и говорить.
Когда мне стало семнадцать, отец решил меня выдать замуж… за хорошего человека…
Это было в сорок седьмом году. Человек вернулся с войны, вернулся без ран, но с
двумя чемоданами… мне было семнадцать, ему двадцать семь, десять лет разницы,
конечно, моими глазами он был старик, но… дело не в этом… я не любила этого
человека, я не хотела выходить за него и-и-и… кончилось тем, что отец сказал,
что больше в моей судьбе он не примет никакого участия. Выделил несколько
маминых вещичек, и я ушла из его дома…
- Семнадцать лет,
вокруг разруха и нищета, в Молдавии в сорок седьмом были случаи людоедства, а
вы так смело решали свою судьбу, вы разве не понимали, на что себя обрекаете?
- Возможно, если б
кто-то из взрослых мне подсказал, что я бесприданница, что должна выйти замуж не за любимого, а за
любого, но мне это никто не сказал, а в семнадцать лет об этом не думаешь…
может, будь я постарше, я бы сама призадумалась, но думать в семнадцать лет,
что я нищая и никто на мне никогда не женится… это уже с годами только пришло.
А в сорок седьмом я ушла из дома, холод, голод, у меня никакой специальности,
потому что я нигде не училась, я в документах писала, что окончила семь классов
казахской школы, но я ничего не кончала…меня пихнули кассиром в деревне, но там
меня обокрали, последние мамины вещички украли, я не знала, куда себя деть, и
переехала в город, маленький городишко поселкового типа, где люди знают друг
друга, жила на квартире. Работала снова кассиром, работала и училась на курсах
бухгалтеров, зарплата такая, что еле-еле хватало на жизнь… мы тогда жили даже
намного хуже, чем мы живём сейчас, никакого быта, одеться не во что, я купила
мальчиковое пальто, портниха мне переделала петли и сделала вытачки, я носила
его, пока оно просто не выгорело от времени, а потом… потом мне это пальто
перелицовали и носила опять… на ногах и зимой, и летом ходила в тапочках и
питалась тоже, конечно, плохо...
- А к чему вообще
может стремиться человек, оказавшийся в вашем положении?
- А к чему он может стремиться, если он – за бортом?
Хваталась за любую соломинку, только бы удержаться на плаву. А соломинкой было:
работа, учёба… я хоть могла держаться на эту нищенскую зарплату, платить за
квартиру, быть независимой… Мы говорим, тяжёлые послевоенные годы, но это были
не годы, а десятилетия, и наша тяжёлая жизнь улучшалась черепашьим шагом, а
пока она немного улучшилась, молодость
моя прошла. В тридцать лет я уже поняла, что меня ждёт одиночество… знакомые,
сотрудники и даже родня смотрели на меня как на белую ворону: одинокая, незамужняя,
нищая старая дева… в маленьком
городишке, где все знают друг друга, жить было невыносимо. И вот я решила
уехать в большой город и-и-и. смешаться там с незнакомыми мне людьми и скрыть
свою преступную жизнь. В шестидесятом году я уехала в Киев, совсем незнакомый
город, после райцентра поселкового типа меня он ошеломил. Я прописалась в
районе, устроилась на работу в столовой, зарплата была всё такой же маленькой,
но в столовой можно было хотя бы не голодать…
-Но хоть какой-то выход из этого ада был?
-Да,
выход был, и мне его предлагали… шеф-повар мне предложил какие-то махинации с
чеками, но я махинаций боялась и отказалась. В это время появились
кооперативные квартиры, и мне нужна была всего лишь одна тысяча рублей, чтоб
прописаться и получить кооператив… а зарплата была 45 рублей и двадцать из них
я платила за квартиру, раз в день я могла пообедать в своей столовой, и
накопить эту тысячу я не могла, если б даже совсем не ела.
-К этому времени вы уже ощутили, что такое быть –
бесприданницей?
-Я ощутила это намного раньше, ещё в Молдавии…
-Но разве не было искренних встреч и чувств?
-Встреч было много, чувств гораздо меньше… в тридцать
пять лет мне встретился мужчина, у него была комната гостиничного типа. Хороший
был человек. Ему было сорок четыре года... но он был хороший, пока был трезвым, а
как напьётся, становится злым, раздражительным, невыносимым, но… я же его в
начале таким не знала… Мы сошлись, но прожили недолго, потому что… я не могла
выдержать его пьяного хамства, и—и-и… ушла…
- Конечно, молча,
да
-Да, молча. Он
ушёл на работу, а я собрала свои вещички и …Вот это и было всё моё замужество,
моя семейная жизнь, которая продолжалась считанные месяцы. Я-я… не могу
терпеть издевательств… хотя я
долго-долго его ждала, целых тридцать пять лет, но ждала не для такой жизни…
- Слушаю вас и думаю,
что вы оказались слишком гордой …
-Нет, нет! Я не слишком гордая, потому что будь я гордой,
я бы кое-кого и отколотила бы за обиды и оскорбления, я считаю, что я гордая в
меру, просто я не люблю скандалов, хочу
только чтоб по- хорошему, а чем
по-плохому, то лучше уже никак…
- Именно этим вы и обрекли себя на тяжёлую жизнь…
- Это
не я себя обрекла, это меня судьба обрекла. Когда-то я слышала выражение, что
есть люди, обречённые на одиночество, к сожалению, видно, я одна из таких…
- А можно обрисовать
всю глубину этого одиночества?
- Можно, оно из меня никуда ну ушло… в Киеве была зима,
не зима, а лютая стужа, я, как всегда, одна в своей комнатушке, и вдруг из
какой-то щели выползла муха и зажужжала, мне стало даже не по себе…
размахнулась рукой, чтоб убить, а потом думаю, пусть жужжит, пусть хоть одна
живая душа побудет со мной… тоже соломинка, даже за муху хваталась…
- Зная наших украинских женщин, их сердобольность, я
даже не представляю, чтоб ни одна не вмешалась в вашу судьбу.
- Вмешались! Был выход!
Сосватали мне восьмидесятилетнего старика, мне ещё не было сорока, а он уже не выходил из дома, шаркал ногами по
полу и-и-… договор был такой, что мы заключаем фиктивный брак и-и-и… всё-таки человеку
восемьдесят, не будет же он жить до ста лет, а мне останется его комнатка в
коммуналке… Я согласилась. А дочь его спрашивает меня: «А что если он предъявит
свои супружеские права?» Я говорю: « Об этом не может быть даже речи!» А
подружка толкает меня под локоть, а потом говорит: «Распишись, а потом
накормишь грибками, никто и не
придерётся…» А я говорю: «А как я потом буду жить?!» А она рассердилась и
фыркнула: «Ну и живи как живёшь!…» И я прожила на квартире ещё целые десять лет.
- А ваша родня? У вас же, я вижу в
альбоме, довольно большая родня…
- В Кишинёве жила моя тётя, у неё не
было дочерей, только два сына, а ей очень хотелось, чтоб кто-то был рядом, она
меня стала звать, и я поселилась у тёти…
- Домработницей, да?
- Работа меня не пугала…тут было другое… не утром а после обеда, когда я приходила с работы, тётя
лежит в постели, а я подношу ей чай, она выпивает чай, я забираю стакан, а она
говорит: «В стакане остался лимон, ещё хороший кусочек, выбросить жалко, так ты его не выбрасывай, а налей себе туда чай…» Конечно, будь у меня
квартира, и если б тётя жила у меня, я бы накрыла стол, поставила чай и сказала бы: «Тётушка, садись попьём чаю».
Вот вам и вся моя гордость! Не могла же
я позволить, чтоб меня топтали ногами, хоть родственники, хоть женихи… Мне было
уже сорок восемь лет, когда мне дали вот эту квартиру. Это была не квартира,
а.… развалка… камни и дыры, никто на
нашей работе брать её не хотел, но для меня и её пожалели, то дали, а то не
дали… после отказа у меня был сердечный приступ … Когда соседи вызвали скорую,
врач пожала плечами: «Чтоб из-за этой
ямы переживать?!» Но я уже жить не могла, не дождавшись своего угла, я даже
Гросу писала, и он мне помог её получить…
- Но самое главное!
Самое главное, что вы получили с этой квартирой?
- Стенокардию… а ещё вместо того,
чтоб купить хорошую мебель и цветной телевизор, все свои сбережения истратила
на ремонт… Вот и вся жизнь. Я уже десять лет пенсионерка. Но только в этих четырёх стенах чувствую себя
человеком. Иногда, когда я сажусь в троллейбус, вижу, как женщины косятся на
меня, и думаю, кто-то из них, наверное, думает: вот молодец! старая, но не теряет присутствия духа, а кто-то думает
по-другому: вот же старая, так зачем ещё
наряжается? Всё равно же видно, что старая… А я думаю, что я этим свою старость
отодвигаю подальше, чтоб она не так сразу на меня наступала, пусть помедленнее ко мне приближается. Болезни –
это одно, а выглядеть надо по-человечьи, даже если и старость…
-Но если б вам выпала идеальная жизнь, как вы её
представляете?
-Я представляла, что во-время выйду замуж, что у меня будет хотя
бы двое детей, мальчик и девочка и-и-и… у меня уже такой возраст, что могли
быть и правнуки. Но их нет! Ни детей, ни внуков, ни правнуков! Как-то я услыхала по телевизору
говорят: не сумел родить ребёнка – расти серого котёнка. Вот я и вырастила кота
из серенького котёнка, и есть у меня кому улыбнуться, кому доброе слово
сказать, и он понимает меня и мурлычет от удовольствия…
- Я слушала вашу жизнь, и думаю,
вы не дали себя превратить в убийцу,
воровку и домработницу, вы даже не дали себя, как говорится, размазать, не
позволили навязать себе чужие условия…
вы оказались сильнее жизни, вы - смелая женщина, вы отстояли себя… И что
же вам помогло так бесстрашно себя отстоять?
- Наверное, мой козерожий характер…
- Вы – козерог?
- А кем я могу ещё быть?…
Она спросила, и мы –
рассмеялись!
Смеёмся - и так хорошо,
так легко, будто сбросили наконец всю тяжесть,
скопившуюся за всю её жизнь – и, смеясь,
смотрим одна на другую, и я неожиданно открываю, что глаза у неё не
чёрные и тяжёлые, как мне казалось, а – голубые! Светлые, голубые, смешливые,
какими, наверное, и должны быть глаза у хорошего человека.
А время уже было позднее,
в окно заглянула огромнейшая луна и я, почувствовав, что расстаться лучше всего
вот на этой радостной ноте, быстро засобиралась, а хозяйка – она же просто
привыкла, что на каждом шагу человека подстерегает какая-то дрянь - хозяйка стала сыпать мне на дорогу разные
предостережения и особенно, несколько раз – как заклинание – повторила, чтоб я
не вздумала идти через парк! Не дай бог – через парк!!! По этому парку,
волнуясь говорила она, по этому парку и днём проходишь с оглядкой, а уж ночью,
боже меня упаси от этого парка! И снова, чтоб её успокоить, я обещала, что –
какие там парки! – пойду по улицам, под фонарями, среди домов и людей, а в
крайнем случае вообще полечу по воздуху, но честное слово даю, что никто меня
не обидит и не убьёт, и на этом мы распростились, я вылетела за дверь, в
темноте нащупала обшарпанные ступеньки, и, чертыхаясь, скатилась по этим
скользким ступенькам и - мимо сараев, мимо урчащих собак, по изрытой кривой
дороге…
Словом, бреду, на каждом шагу ощущая убожество нашей жизни, где
человека так урежут во всём – от уюта до уважения – будто все мы пришли в этот
мир не жить, а только переконтоваться, будто действительно мы не люди, а
какие-то рогатые козероги, и сколько на нас ни грузи – потащим! Потащим,
потащим! Как те еврейские тощие клячи из песни, которые волокут свой воз сквозь
все ужасы жизни, надеясь, что всё-таки добредут до светлого дня субботы… Тоже,
наверное, козероги, подумала я, прямо ей-богу, страна козерогия! И живо
представив эту страну, я весело
рассмеялась, но тут же смутившись, оглянулась вокруг, как бы желая
проверить, не слышит ли кто-то, как я смеюсь одна на зимней ночной дороге,
будто какая-то дурочка!

И не успела я
улыбнуться этому раю, как глаза неожиданно натолкнулись на памятник: одна
половина плиты и другая, а между ними пустое пространство нежизни… И эта
нежизнь как бы вдруг напомнила мне, что каждое дерево выросло здесь из чьего-то
живого сердца, и ужас прошёл по моей душе, и так и замерло всё во мне, так и
осталась стоять один на один с этим парком, как бы пытая и его, и себя, сколько
же наших сердец и слёз, и надежд ещё должно уйти в эту землю, чтоб на месте
страны козерогии, с её холодным
презрением к человеку, оказалась обыкновенная жизнь.
Просто жизнь, достойная
самой жизни…
Лидия Латьева
из книги "Облак белый", 1997 год
Комментариев нет:
Отправить комментарий