вторник, 13 сентября 2016 г.

Золотые ручки свекрови

                                 "...остался только белопенный след..."
            старинная японская песня
                                                                                                                       
И то удивительно, дорогой мой читатель, что с первых шагов в журналистике я потянулась не к проблемным-значительным материалам, на которых держалась газета, а вместе с ней и моя карьера.  Тем более, что я в то славное время – хорошо подготовленный журналист, читатель «L"Humanite»  (на французском), работящая и толковая, без семьи и квартиры – а значит, жила работой и мотаться  по командировкам могла безотказно в любую погоду и время суток -- и меня в сотрудники хотел бы взять самый престижный отдел, к примеру, отдел пропаганды, но я сама выбрала для себя сельхоз, хотя о сельском хозяйстве ни малейшего понятия не имела.  Этот отдел привлекал меня – просторами жизни! Он открывал мне возможность поехать в любую точку Молдавии, рассмотреть её и узнать, пользуясь всеми видами транспорта: от гремящих раздолбанных пазиков до медлительно-сонных телег, и даже однажды пришлось от вагона поезда до райсовета пробираться на тракторе, так как райцентр после прошедших ливней буквально утоп в болоте.
И опять-таки – как бы во вред своему карьерному росту, будто я была сама себе враг – в этих командировках я выбирала не любимых газетой героев -- прославленные колхозы-совхозы- орденоносцы, а -- наоборот, я откапывала безвестные закутки и таких неприметных людей, что, бывало, ни сами они, ни языкатые бабы-односельчанки, не говоря о начальстве, просто немели, не понимая, что можно сказать об избранном мной человеке.

Но я любила то, что любила.

И именно вокруг этих – беззвучных, безликих, никому не понятных людей – кружила со своим журналистским блокнотом и широкой улыбкой, пытаясь доковыряться до чего-то такого скрытого, что таилось у них внутри, о чём чаще всего они и сами не знали. Мне же это упорное выковыриванье  вот того самого, чего они сами не знали, доставляло то редкое удовольствие, какое в моём далёком нищем послевоенном детстве доставляло выковыриванье изюминки из булочки, какую матушка время от времени приносила с базара, как бы в награду за то, что мы были хорошие дети, и нас надо чем-то порадовать.
Честно сказать, изюминок в этой послевоенной булочке было не густо. Подчас – две. А то и совсем ничего. Но вот в том-то и состояло главное удовольствие: ковыряться и ждать: попадётся изюминка или нет?..

Само собой разумеется, что серьёзным партийным органом моя работа над мелочёвкой не уважалась. И часто-часто мои зарисовки о никому неприметных личностях просто сливались в бездонные недра секретариата, и что-то из них безнадёжно терялось, а что-то – вдруг и нечаянно – извлекалось, когда в пожарном порядке надо было на газетной странице заткнуть «дыру» между солидными «кирпичами». И, конечно, мне это странное увлечение по добыче изюма ни славы, ни гонорара не прибавляло: мелочёвка и есть мелочёвка!  И, бывало, даже друзья-журналисты, зная мою толковость и расторопность, пожимали плечами: «И что у тебя за манечка, Лидка, лепить из дерьма конфетку?»

Умом-то я понимала, что все они абсолютно правы: и друзья, и газета.

Но… 

Как говорят мудрецы, есть в каждом из нас какие-то качества, заложенные Природой, и от себя не денешься никуда. И даже сегодня, когда далеко-безвозвратно кануло в Лету моё нерасчётливое журналистское прошлое, я понимаю, что мудрецы совершенно правы: от себя не денешься никуда!  И настолько не денешься, что это невыгодное занятие – искать изюминку в худосочной булочке – стало моей пожизненной – уже и писательской  манечкой.  Я и писателем исчиркала горы бумаг, пиша о тихих и неприметных. Что тоже мне не прибавило ни гонораров, ни славы.  Но именно через них я пыталась понять, что вообще называется жизнью, и какую задачу решала Природа, сотворяя безмолвного человека?..  Но это теория. А на практике всё делалось по наитию. И, если Антон Павлович Чехов о себе мог сказать, что, мол, дайте мне яичную скорлупу, я о ней напишу рассказ.  То я о себе могла бы сказать нечто подобное: усадите передо мной безликое и беззвучное, себе самому непонятное существо, я с радостным ожиданием придвину к нему свой стульчик и широко улыбнусь, и даже, если оно окажется ещё и немым, я – всё равно! – найду в нём изюминку. И такой она будет эта изюминка, что не только я, но, надеюсь, и вы, читатель, не сможете не оценить её!

Вот на этом я и закончу своё нудное предисловие к портрету моей дорогой свекрови Александры Прокофьевны Малофеевой, которую в нашей семье – с лёгкой руки двухлетней дочурки Любашки – все называли «бабушка Шурик». Называли так за глаза: «Ты позвонил спросить бабушку Шурик, как она там?». Называли так и в глаза: «Бабушка Шурик, ждём вас завтра к обеду». И это детское выражение – «бабушка Шурик» --  с годами так укрепилось, что стало единственным её именем, как бы своеобразной копилкой, куда мы бросали то одно, то другое из всего, что вязало нас с бабушкой Шурик.

И вот сейчас, когда бабушка Шурик давно отдыхает на нашем Армянском кладбище между любимым мужем Володей и  любимым сыночком Геной, я, наконец, исполню своё желание и дотянусь до этой копилки и, вытряхнув из неё то одно, то другое,   буду очень и очень стараться, чтоб рассказать о ней, хотя заранее знаю, что  загадку её  характера, да и всей её жизни – беззвучной и самобытной --  вскрыть не смогу: не хватит таланта! А всё, что смогу рассказать, оно будет простеньким и житейским, каждодневная мелочь. И одно меня утешает, что семейная жизнь человека держится именно на мелочах, она состоит из маленьких неприметных дней и событий, из незначащих слов и взглядов, из улыбок и настроений. Из всего того, что, в общем-то, и называется – жизнью.

Наша первая встреча – она была как бы пробной, Гешка выдернул меня из моих неотложных дел познакомиться с его мамой, и как оказалось, она волновалась, и я волновалась -- и так (неожиданно для самой себя) волновалась, что от этого вечера-встречи у меня ничего не осталось. Только и помню, что я её назвала Александрой Прокофьевной, а она мне сказала «вы». То есть и я, и она – обе строгие реалистки – не стали бросаться друг другу на шею и играть в маму-дочку. Так оно и осталось на всю нашу общую жизнь, 37 лет, и, кстати сказать, совершенно не помешало нашим добрым пожизненным отношениям. А, если учесть, что у меня плохая память на лица, то, можно считать, что после знакомства, встретив  маму мужа на улице, я бы просто-напросто её не узнала. Возможно, она меня тоже.

Да и позже, в первые месяцы нашего с Гешкой брака, мы виделись редко и мельком. Я работала. И она работала.

Она работала швеей в известном большом ателье по пошиву женской одежды. И была, как однажды скажет мне Гешка, усмехнувшись своей ироничной летучей улыбкой, улыбка себе на уме, «доверенным ключником директрисы». В семь утра ателье открывала, в семь вечера – закрывала. Приходила первой, уходила последней. И так как она работала медленно – она была из копуш – то, чтобы не подвести бригаду, недошитое уносила на дом, и дошивать могла –  хоть до утра. «По-моему из любви к искусству», как с той же улыбкой заметит Гешка.  

Вот, пожалуй, и все мои первые впечатления о свекрови.

И даже не знаю, на сколько бы лет протянулись они, не случись один эпизод.

Мы с Гешкой – характером оба не мёд – пережив медовую эйфорию, шмякнулись в быт и начали ссориться. Он — студент политеха и велогонщик, я – журналист, пропадающий в вечных командировках или в писанине, оба по горло заняты, времени на базар-обеды-продукты – нет. Но, если я – за копейки, в столовой ЦК – могла обедать и завтракать, то у Гешки такой синекуры не было. И – нравилось мне или нет – но я вынуждена была готовить. А он, по моим раскладам, должен был ходить на базар. Поэтому, уходя на работу, я составляла список необходимых продуктов, а, возвращаясь с работы и уже прикупив в кулинарии кое-какие деликатесы, находила свой список там, где утром его оставила. На все мои возмущённые крики Гешка –  накачивая на балконе колёса велика – каждый раз отбивался похожими текстами: «не смог, Лидуська», «забыл»,   «не успел», «некогда было».  В конце концов объявил, что он на базар дорогу не знает, и на этом поставим точку. Его наглость привела меня в ярость.

И надо же было, чтоб в эту минуту, когда я, взорвавшись как какой-то Везувий, кипела и клокотала, позвонила свекровь, и я, не умея сдержаться, обрушила в трубку весь свой праведный гнев на Гешку, лентяюгу и наглеца. По гороскопу я Скорпион, и в гневе лучше со мной не встречаться. Естественно, швырнув трубку, я устыдилась себя. Но… что случилось, то и случилось, и ничего уже не поправить, свекровь узнала тонкости моего темперамента.

Однако не зря мудрецы говорят, что случайностей не бывает.

Вскоре меня ждал сюрприз: пакет с фруктами-овощами, а сверху моя записка, как документ, подтверждающий точность выполненного заказа. Да и как выполненного! Овощи-фрукты были скомпанованы так искусно, будто их   подбирал художник. И так как Гешка имел привычку, вернувшись с очередной тренировки, дарить мне букетик из полевых цветов -- всегда чудесно подобранных, и каждый букет не похож на другой и изящно перехвачен длинным листом травы – то я, зная его тонкий вкус, вынимая овощи-фрукты, заулыбалась: «вот же умеет, чёрт поберри!». После этого я уже смело расширяла свой список, а моя улыбка и восхищение Гешкой стали традицией дома.

Но счастье имеет привычку длиться недолго.

Однажды – в изнурительно жаркий день, когда мир расплывался в вареве зноя – я,  отупев от безнадёжных усилий работать,   досрочно ушла из редакции и, осторожно ступая, чтобы не потерять  самою себя  в этом тумане южного лета, медленно добиралась до дома. И уже на самых подступах к дому вдруг вижу – свекровь, с двумя плотно набитыми сумками.  Сердце моё оборвалось, и я поняла, кто так искусно и грамотно подбирал в пакеты овощи-фрукты.

Мы поздоровались, вошли в дом, свекровь -- уже отработанным жестом – приткнула пакеты с покупками к батарее, села за кухонный стол и носовым платком начала обтирать лицо.

Я поставила перед ней стакан холодной воды. И тоже села за стол. Мы так и сидели одна напротив другой. И я следила, как обтерев   лицо, она крепкой рукой обхватила стакан и осторожно выпила пару холодных глотков.

Мне было не по себе: во-первых, я не привыкла свою работу перекладывать на других, а во-вторых, и самое важное: она что, собирается жить семейную жизнь вместо Гешки? И, понимая, что я просто обязана сказать ей об этом, я не знала, как, какими словами это сказать.  Какой она человек? и как мы поймём друг друга?..  Я растерянно скосила глаза за окно, а за стеклом жёлтая бабочка – лёгкая бабочка жаркого лета -  тихо, без всяких усилий, с естественностью природы поплыла в тумане зноя, даже не шевеля распростёртыми крыльями…

-- Александра Прокофьевна… -- ищущим голосом заговорила я, пытаясь как эта жёлтая бабочка оставаться собой. – Но если Гешка  на этой кухне ест винегрет и борщи, то хоть что-то он должен сделать для самого себя?..
Она сняла, протёрла и снова надела очки, стёкла очков были толстыми, как бы двойными, у неё от  бесконечных работ «хоть до утра» падало зрение, из-за стёкол на меня посмотрели – невозмутимо и прямо –  влажные от зноя глаза.
-- Моя вина, Лида. Я хотела, чтоб они учились, закончили институт и домашней работой не загружала ни Гену, ни Толяна…

(Толян – младший брат Гешки).

Сказала и опять, обхватив стакан, осторожно отпила ещё глоток.

Растерянно проследив за её рукой, я молчала, не понимая, о чём говорить, если ей абсолютно всё ясно из того, что можно сказать.

И вот в эту минуту – хлоп! – что-то внутри меня переключилось, я внимательно глянула на свекровь, будто я была на работе, в командировке, а передо мной сидел незнакомый мне человек, герой будущих моих очерков, и я должна его угадать и понять, и в секунду в моих руках возник журналистский блокнот, и карандаш застрочил по страницам… И что он там настрочил?! Да как всегда: одну чепуху, беглое впечатление, я сама порой удивлялась той ерунде, какая была в моих блокнотах.  И на этот раз записалось что-то невнятное: «крепость руки и осторожный глоток воды».

Но, как оказалось, и этих мелких деталей  мне стало достаточно, чтоб ночью не спать, бросать себя с бока на бок и въедливо –- по своей журналистской привычке --раскручивать эту запись, пока за крепкой рукой не увижу лицо без морщин, без обвислостей-рыхлостей-бабства, без попытки подмалеваться, увижу  немодную, равнодушную стрижку, спокойный взгляд, когда казалось, что измученные глаза увлажнились от зноя, но ни во взгляде, ни в голосе не было никакого нытья или намёка на то, что устала и ждёт благодарности… ( А ведь я видела, что она устала, и воду пила, чтоб прийти в себя!).  Но всё в ней было какое-то непонятно нейтральное, без никаких потуг передать хоть какое-то чувство и хоть этим выстроить мост между нами. Она не ждала ни моего одобрения, ни порицания, просто – как радио -- проинформировала меня, как получилось то, что Гешка не знает, какими трудами появляются на столе винегрет или борщ. И, ёрзая головой по подушке, я пыталась понять это радио, мысленно глядя на женщину, сидевшую за столом и повторяя внутри себя бесчувственную интонацию её голоса…

И в конце концов догадалась, что Гешка пришёл ко мне из какой-то другой мне жизни, со своими законами. И что эти законы создавала Александра Прокофьевна и делала это естественно, даже не думая угождать общепризнанным правилам.  Она жила как жила, как понимала жизнь. Да и сама она   была такой, какой и была, какой сотворила её Природа, и даже платье – «даже платье!», несколько раз повторила я, даже платье в серых размытых цветах, точно пригнанное на фигуру, возраст погоду -- было таким «ёе» платьем, что казалось не платьем, а кожей, в которой она родилась. И всё это внешнее говорило мне, что этому платью, этой руке и этому взгляду, и невозмутимому голосу без интонаций под силу -- всё: и открывать-закрывать ателье, растянув семичасовой рабочий день  на двенадцать часов, а потом ещё  шить до утра, и ходить на базар вместо Гешки, и, наверное, сомневаться не стоит, что она  терпеливо и стойко, на какую там баррикаду ни швырнёт её жизнь, она своего добьётся… «А ради чего добьётся? -- думала я и сама себе отвечала:  «Да ради того, чтоб, зубы сцепив, дойти до задуманной цели, когда дорогие её сыновья закончат свои институты и смогут жить как положено людям… ».
-- Что-то случилось? – спросил Гешка, почувствовав мою возню.
-- Случилось! Познакомилась с твоей мамой.
-- Ну и как? – осторожно (осторожно! весь в маму!) поинтересовался он.
-- Крепкий орешек.
-- Да, это в ней есть… умеет стоять на своём, - помолчав, согласился он и добавил: -- Теперь ты поймёшь, почему я так ненавижу манную кашу…
Я рассмеялась, подумав о наших утренних битвах вокруг манной каши. И  окончательно утвердилась, что действительно угадала свекровь, что теперь -- на всю нашу общую жизнь -- буду дело иметь с упрямым, сильным, настойчивым человеком, готовым идти за собой до упора.

Вот это моё ночное открытие и стало первой изюминкой, какую я откопала в Гешкиной маме.

А что дала мне эта изюминка?

Она дала то, что за сдержанной, как бы беззвучной внешностью я ощутила внутренний мир человека с глубоким и совершенно личным отношением к жизни. Её мир, настроенный на судьбу детей, вызывал уважение.
И я – при моём-то характере! – за 37 лет не сказала свекрови громкого слова, не бросила на неё раздражённого взгляда. И сама  Александра Прокофьевна отвечала мне тем же.

Мы обе были из прохладного природного материала, не умели сюсюкать и целоваться, не вели задушевных бесед. Но даже эта особенность наших характеров сближала меня со свекровью. И то, что она была молчуньей, нравилось мне. Её молчание не было бедным, его можно было и слышать, и видеть. Бывало, за самым шумным застольем, каким отличался наш дом, она могла не сказать ни слова, но, когда говорили другие, смотрела на каждого с большим интересом, даже глаза начинали блестеть, и было ясно по этому взгляду,  что о каждой моей подружке  -- как впрочем, и обо мне – у неё есть своё, совершенно твёрдое мнение.

Думаю, ощущение её скрытого мира стало как бы фундаментом, на котором  строилось  моё отношение к Александре Прокофьевне.

Как я уже тогда знала из опыта жизни, свекровь и невестка – трудный тандем.  Иные мои подружки, знакомые или родня не очень-то ладили со свекровью. Свекровь для них была приложением к мужу. Вечной должницей.  А то и пожизненным бременем, камень преткновения, который не обойти, не сдвинуть и не перескочить. И, бывало, какая-нибудь из подружек страстным, сдушенным, протестующим шёпотом, изливая свои обиды на эту «каргу», перечисляла мне вины своей свекрови, которая для неё не сделала что-то такое, что должна! была сделать.  Это непререкаемое должна всегда смущало меня. Будто свекровь была вещью или рабыней, какую можно купить на базаре  где-нибудь  в Самоли,  и – как и положено вещи или рабыне -  должна была угождать, спасать, подстраиваться, а то и просто нести ответственность за все семейные передряги   сына. 

Мне Александра Прокофьевна не должна была – ничего: что хотела, то делала для нашей семьи, что не хотела – не делала.

Мы жили каждая своей жизнью и на своём пространстве свободы, не навязывая друг другу ни домашних забот, ни любви, ни долгов, ни прочих печалей.  И даже, если она – по складу характера – больше всего на свете любила свою работу, своих подружек-коллег, которых она называла «девочки», и даже если свой день рождения она отмечала не с нами, а с ними, мы наряжались, покупали букет и подарок и скромно подстраивались под их веселье, понимая, что вот такая она бабушка Шурик, что любит, то любит, и нечего к ней приставать со своим представлением о семейных традициях и условностях.

Однако…

Как я понимаю, одним уважением семью не построишь.  Семью без тепла и связующих чувств невозможно даже представить.  И мне повезло ещё в том, что мне это чувство выпало.

Был проходной, обыденный день, и даже не день, а глубокий вечер.  Я, как всегда, работала, и ничего сверх этого не ждала. И вдруг звонок в дверь. И я, бросив невольный взгляд на часы, удивляясь позднему визитёру, пошла открывать. К моему удивлению, на пороге -- свекровь. От неё исходила непривычная ей тревога, и сердце моё упало:
-- Что-то случилось?
-- Можно сказать, что и так, - проговорила она, сбросила туфли, прошла на кухню, решительно села за кухонный столик.
Я подсела напротив:
-- Не пугайте, пожалуйста, что происходит?
Александра Прокофьевна начала издалека. Стала рассказывать, что до того, как они получили квартиру, они жили в полуподвале дома на Садовой, 56, и жили с соседями душа в душу, помогали и выручали, не соседи, а золото, и, когда пришло время расстаться, она не могла привыкнуть к разлуке с ними, и время от времени забегала в знакомый двор поздороваться, расспросить, улыбнуться, узнать. Но, конечно, заботы и годы взяли своё. Визиты стали реже и прекратились. И они не виделись уже много лет. Но добрые чувства, видно, остались, и вот вам, пожалуйста новость: у сына соседки – свадьба…
-- В ресторане…  -- поперхнувшись дыханием, завершила она. И, подтверждая мне эту потрясающую новость, скользнула рукой в свою волшебную сумку (о которой я ещё расскажу) и протянула мне красочный пригласительный в завитушках, розах и голубках  и подчёркнуто уточнила: ---  Специально  искала  меня на работе, чтоб  пригласить…
Свекровь взволнованно сняла, протёрла и надела очки.
От волнения она была на себя не похожа. А я растерянно вертела в руках пригласительный, не зная, что думать. Чем взволновал её подвиг бывшей соседки, специально искавшей её, чтоб пригласить в ресторан на свадьбу.
-- Ну, и прекрасно! Идите!
-- Как идите?!.. А платье?!
-- В каком смысле платье?
-- Что я надену?! – с отчаяньем выкрикнула она.
-- Что за проблема, Александра Прокофьевна?! Ресторан – это ещё не встреча с богом, -- смешливо бросила я. -- Наденьте что-нибудь лёгкое, лето же на дворе...
--- У меня одно платье, Лида! – она ткнула ладонью в грудь: вот оно её платье!
Её ответ ударил меня как кувалдой.  Я смотрела на толстые, будто тройные стёкла её очков, верила и не верила, что у портнихи, обшившей пол Кишинёва модами и фасонами…
-- Как одно платье?..
Она пожала плечами: вот так.
И я вдруг заплакала.

Вдруг, неожиданно для самой себя! Заплакала, засмеялась, «вот дура», стряхнула слёзы, пошла в соседнюю комнату, шарпнула дверцу шкафа, подёргала плечики с платьями... И, забегая вперёд скажу, что мне удалось уломать Александру Прокофьевну использовать мой гардероб, и мы с ней что-то отрезав, а что-то пришив, соорудили необходимое платье,  и она попала на свадьбу, не  опозорив ресторан своим туалетом. Но после её ухода я пила валерьянку и анальгин и долго лежала, закрыв глаза.  

Острая – невыносимая -- жалость душила меня. И эта жалость – это желание сердца хоть чем-то – хоть словом, хоть взглядом, хоть вкусным обедом, всем, чем могла, -  это желание порадовать душу свекрови, не знавшей праздников, стало моим пожизненным чувством к ней. В каком-то смысле я к ней относилась будто к ребёнку, обделённому праздником жизни.

В нашем доме без Александры Прокофьевны не проходило ни одно торжество или просто событие. Её любила моя матушка, моя дочка, моя родня, мои подружки. Под моим давлением Гешка быстренько осознал, что добрые чувства, какие он чувствовал к маме, не обязательно надо скрывать, а время от времени можно и проявить, чтоб мама, по крайней мере, знала о них. И помню однажды, как обычно сидя на кухне, она смущённо, как бы стесняясь себя,  говорит:
--Давеча, когда  Гена меня провожал, он выскочил из троллейбуса первым и протянул мне руку… я так и застряла в дверях… ваша работа?..
-- Ну, почему моя? .. Гешка вас любит, -- ответила я, понимая, что не моя, а  его, сыновья любовь и забота,  порадует её сердце.
Она помолчала. Добавила:
-- Володя, когда заболел, тоже мне наказал: «Ты, Шура, за Гену держись»…

Вот тут, уважаемый мой читатель, возможно, и выпало подходящее место сказать  одну важную вещь. Пожалуй, самую важную из всего, что мне открылось в моих отношениях со свекровью. Да, я была неплохой невесткой. И Александра Прокофьевна это ценила. Можно даже сказать, она любила меня. Расскажу один эпизод. Она была уже в преклонных годах, болело сердце, попала в реанимацию. Мы узнали об этом вечером, после работы и побежали в больницу. Стоим с Гешкой в дверях, а врач не пускает, говорит, что она без сознания, все равно никого не узнает, пустое дело к ней рваться. Но я -- бросив «Меня узнает!» -- отгородила врача и вошла. Подойдя к бездыханной свекрови, я склонилась к её лицу и, улыбнувшись, шепнула поближе к ушку: «Бабушка Шур-и-иик, мы здесь…»  «Лида-а…», узнала она, и её лицо озарилось внутренним светом. Этот свет был единственным проявлением её доброго чувства ко мне. Могу даже сказать, был наградой за мою многолетнюю преданность.

Но!

Какой бы высокой ни оказалась эта награда, я знанием знала, что эта награда не вечная. Я понимала, что, если Гешка разлюбит меня, не дай бог, и уйдёт к другой женщине, свекровь тут же меня --- забудет. Я ей стану чужим человеком. А почему? Да потому, что любила она не меня, а Гешку. А меня любила, можно сказать, отражённым чувством, из благодарности, потому что Гешке было рядом со мной хорошо.  Честно сказать, когда я откопала и эту изюминку, мне пришлось основательно поработать с собой, чтоб её проглотить. Но, наблюдая  беспрекословную преданность свекрови своим сыновьям, как она по их первому вздоху летела, чтоб подставлять себя, выручать, спасать, помогать, будто она была не живой человек, а Природой созданный инструмент, всеми своими струнами нацеленный на их счастье, наблюдая вот эту её немую жертвенность, я поняла, что она бессильна перед своей природой, обрёкшей её на лютое материнское чувство. А ещё любопытно мимоходом заметить, что именно по поступкам, характеру и судьбе свекрови я впервые обратила внимание на силу природы, управляющей человеком.

Ну, а теперь возвращаюсь в каждодневную нашу жизнь, и, пожалуй, встряхнув копилку под названием «бабушка Шурик», вытряхнем из неё кое-какую бытейскую мелочь.

В её облике было нечто такое, присущее только ей, что вызывало и удивление, и улыбку, и шутку.

Например, её знаменитая сумка. Аккуратная, строгая, не чёрная и не светлая, не хозяйственная и не редикюльчик для носовых платков, она была неизменным спутником бабушки Шурик. Это было не сумка – загадка. Из этой сумки свекровь могла извлечь всё, что угодно. Причём всё извлекалось как бы по ходу дела, под разговор.  Скажешь «нет ниток» -- бабушка Шурик, не глядя, сунула руку в сумку, и появились нитки. Любочка захотела конфету – возникла конфета, у меня болит голова – «нате, есть анальгин», есть пемза для пяток, есть пакетик из лезвий, есть пачка соли, отвёртка, пузырёк йода и несколько слив… А как-то Любаша болела, я металась, разбила термометр, бабушка Шурик тут же сунула руку в сумку, и термометр  явился… Словом, уловки этой сумочки-самобранки так впечатляли нас, что маленькая Любашка считала её волшебной, и помню, как она – большой любитель животных! – припала к сидевшей бабушке на колени и стала просить достать ей из сумки –  живую собачку…

Бабушка Шурик была человеком вне быта. От неё никогда не услышишь этих привычных нудных женских рассказов о том, как живёт, что поела и как поспала, как болит голова или какой оказалась соседка по лестничной клетке…  Можно было б подумать, что она человек бестелесный и живёт в безвоздушном пространстве.  Но иногда, слушая, о чём рядом с ней стрекочут другие, она вставит два слова, и понятно по этим словам, что всё вокруг -- всех людей и события -- она слышит и видит, всё понимая мудро и трезво…

Никогда не говорила о деньгах. Мы не знали, сколько она зарабатывает и как свои деньги тратит. Но тратила всё. Никаких накоплений не было. И вообще, с моей точки зрения, она по натуре была мотовкой. Например, я могла, ожидая её к обеду, попросить: «Прихватите пару яиц в магазине, сделаю сырники». Она принесла – 2 упаковки, 60 штук, «буду я смешить продавцов парой яиц».  Но ладно, положим, яйца – это копейки. А как-то во времена жестокого дефицита она мне добыла редкую вещь – пальто с ламой. Пальто мне не очень понравилось: и цвет не мой, и покрой не мой, но вещь нужная, и я, вздохнув, купила его. Стоило дорого:  Гешке на это пальто нужно было б работать полгода. И уж не знаю, как удалось нашей настырной бабушке Шурик, скольких клиенток, торгующих дефицитом, она обшила, но дней через десять – приносит другое пальто. Я обомлела: совершенно  «моё» и фасоном, и цветом!  Будто я родилась для него, а оно для меня. Я надела его, и свекровь – довольная улыбнулась: «Так и знала, что ваша вещь!».  «Какая моя! -- чуть ли не с горем крикнула я. – Не могу же я покупать два пальто!» «Почему?» – удивилась она. И так искренне удивилась,  так непонятно и странно ей было услышать, что я не могу купить два пальто из-за денег, «Лида, деньги – вода», попыталась она вразумить меня, а когда я решительно отказалась, обиделась и даже поджала губки.  
А однажды, накануне 8 марта, она принесла духи. Не духи – несбыточная мечта: французские, две коробки. В одной холодный утренний аромат. В другой -- сладкий, густой, вечерний.  Естественно, дорогие.  Я дрогнула, растерялась и заметалась: такой роскоши у меня ещё не было. Но какую коробку выбрать?! Я нюхала то одну, то другую, пока Гешка, глядя на эти муки, не усмехнулся: «Бери обе, дарю» (весь в маму!). «Молодец!!» - воскликнула Александра Прокофьевна, и думаю, будь она не она, она бы -- расцеловала Гешку за этот царственный жест: дарить так дарить!  
Её лёгкое отношение к деньгам заметили и подружки-коллеги-«девочки». Как-то в их весёлой компании, по случаю её дня рождения, коллеги-подружки удивляясь её житейской беспечности, попытались её образумить. Одна говорит: «Александра Прокофьевна, пора подумать о возрасте. люди на старость и смерть копят». Она, удивлённо глянув из-за своих толстенных очков, этим своим нейтральным голосом отозвалась: «Но как-то ж меня похоронят, на земле не оставят…».

Мне с трудом далось материнство, и я была очень тревожной мамой. Когда дочка Любашка заболевала, я теряла голову и покой, вызывала врача, теребила знакомых врачей, искала умных советчиков, могла позвонить и свекрови. Она, бывало, придёт, постоит у детской кроватки,  скажет: «С Толиком (или с Геной) было такое». И самым подробнейшим образом  повествует, как началась, как протекала болезнь, как ребёнку не помогало лекарство – «да и где они были тогда врачи?» -- как металась она и как ей нечаянно  встретилась незнакомая женщина и подсказала рецепт, и как она, опираясь на этот рецепт, лечила ребёнка, и как он поправлялся… Чем удивляли меня её рассказы? Меня удивляло то, что  бабушка Шурик таким невозможным, скрупулёзнейшим образом, чуть ли не по минутам,  могла расписать, как протекала болезнь,  как, при каком состоянии она изменила своё течение и как, с какого момента  начиналось выздоровление.  Слушая эти немыслимые подробности, я понимала, какую боль и тревогу за жизнь дорогого ребёнка она пережила, и как эта боль записалась внутри неё, уже на всю её жизнь.

В ней странным образом сочеталась твёрдость и робость.  Например, она боялась кроить. Я даже сейчас глазами вижу, как, расстелив на ковре кусок ткани, она кружила вокруг него со своими большими ножницами, бегала на кухню попить водички и снова кружила, боясь прикоснуться… Помню, однажды я рассмеялась, наблюдая её беспомощное  шаманство.
-- Бабушка Шурик, - сказала я, -- этот ситец стоит три рубля и сорок копеек, если не так резанёте, купим такой же, даже в двух экземплярах!.
-- Страшно испортить вещь, --  призналась она и добавила, -- с детства трусиха… дома, бывало, выучу урок на зубок, а в классе выйду к доске, навесила голову и онемела… сама не знаешь, чего боишься.. .

Возможно и странно, но вот эта несочитаемость её черт озадачивала меня. Александра Прокофьевна была русская, с Волги.  И, бывало, я с этой «Волгой» в ней    не могла смириться. Особенно возмущало меня её отношение к самой себе: ей, как мало ни дашь – будет достаточно, она за копейки, а то и совсем задаром могла сделать самую адскую из работ. Как-то она какой-то даме, вращающей дефицитом, перешила шубу. Да и как перешила! Тщательно, въедливо  подгоняя ворсинку к ворсинке,  ночами втыкаясь своими двойными очками в кусочки меха. И когда я узнала, что дама "забыла" ей  заплатить, меня взорвало от ярости. «О, эта русская загадочная душа!.. – вопила я Гешке, сотрясаясь всем телом. – Вас затоптать ничего не стоит! Я рядом с вами сделаюсь русофобкой!».

Но, это так, сотрясение воздуси.

А, если сказать серьёзно, то из многих и многих людей, которых мне довелось повстречать на дорогах жизни, Александра Прокофьевна заняла отдельное место. Её качества – обязательность, совестливость, бессребреничество, правдивость – были настолько стойкими, что, казалось, сама Природа могла б позавидовать им.  Свекровь была атеистка, но в ней жил бог.  В её характере я открыла ту высшую точку русского духа, которой так восхищалась русская литература. Впрочем, даже она, на мой взгляд, не сумела выразить в полную силу тайну русской души, какую – по словам поэта – и не понять, и не измерить, а – только верить. Но, как думаю я, чтоб её рассмотреть и в неё поверить, рядом с этой душой надо прожить хотя бы те 37 лет, какие я прожила рядом с бабушкой Шурик.


Однако всего о бабушке Шурик уже не расскажешь.

Но об одном её свойстве не рассказать нельзя. Это было даже не свойство – страсть! И я не могу лишить себя удовольствия поговорить о ней.

Перед этим надо заметить, что я с детства любила шить. И даже не шить, а придумывать платья, фасоны, моды, наряжая кукол своих в самые неожиданные наряды. С годами желание создавать одежду во мне не утихло. Я шила подростком, студенткой и начинающей журналисткой. По утрам, бывало, по дороге в редакцию меня заносило в маленький магазинчик тканей по улице Пушкина, я тщательно обходила его витрины и вдруг влюблялась в какую-то ткань, загоралась мыслью о новом оригинальном платье и уже весь день  мысленно  «шила»  его…  Словом, во мне погиб модельер. И только поэтому я сама себе шила и любила каждое платье отдельной любовью, потому что было оно вне моды и совершенно «моё».

Естественно, что Александра Прокофьевна, едва появившись у нас, обратила внимание на мою одежду, и не трудно было заметить, что мои фасоны её смущали. Но  -- как человек осторожный -- она деликатно могла спросить: «А это кто шил?». Я отвечала, что шью сама, и моё рукоделье мне очень нравится. Она перестала спрашивать. Но однажды -видно, терпение  лопнуло -- она мгновенным, молниеносным движением профессионалки загнув краешек  подола моего зелёного платья, – любимое платье, роскошная зелень цвета сочной  травы, узкое сексуальное декольте и брошь из «рубинов»,  --  проговорив «надо исправить подол»,  быстро сложила и сунула платье в свою бездонную сумку.

Через несколько дней платье приплыло ко мне. Оно было то и не то. Платье было полностью перестрочено, то есть свекровь его распорола и перестрочила по тем же швам; по-своему подшила подол, и сделано было всё так совершенно, что при желании это платье можно было б носить даже и наизнанку. Мастерство шитья – высочайшее. Но первое, что я увидела, было не мастерство, а то, что сексуальное декольте исчезло, а вместо него появилась вставочка, расшитая мелкими золотыми цветочками.  Это было сделано классно, красиво, оригинально. Но – не «моё»! И я, улыбнувшись сквозь зубы, сказала свекрови спасибо, повесила платье в шкаф, понимая, что уже никогда его не надену.

Однако жизнь имеет привычку нас подправлять.

И как-то однажды мне по работе необходимо было явиться в высокую инстанцию, и я, не желая смущать её благочестиво-партийные вкусы, заглянув в  шкаф, решила, что вставочка с золотыми цветочками как раз именно то, что и надо.  Я не ошиблась. И, вернувшись домой, смеясь доложила Гешке, какая умница его мама и как хорошо она догадалась, что мне, при моей работе, просто необходимо платье для высоких визитов.  «Оно и красиво, и сдержанно, и я в нём, как родилась, даже снимать неохота», говорила я Гешке. И неожиданно обратила внимание, что действительно я это платье не ощущала весь день, что мне в нём на самом деле легко и снимать неохота.

И вот с этого платья, с моего ощущения внутреннего с ним родства, и началась моя гардеробная революция. Бунт бабушки Шурик против моих фасонов и рукоделья начал бурно осуществляться. Она перешила все мои туалеты, а позже – как бы само собой – стала полной хозяйкой нашего семейного гардероба. Она шила, перешивала, подделывала, подправляла одежду, пододеяльники, простыни, скатерти, полотенца… Словом, каждая тряпочка в доме попала под полную её власть. Я всегда не любила ходить в магазины, и бабушка Шурик сама уже покупала то ткань, то нужную вещь, и, зная, что я не надену модное и стандартное,  в которой форсит весь город, она, бывало, добыв это модное, с порога, не развернув его, предупреждала: «переделаю, как вам захочется».

А переделать она умела.  Её мастерство подчинило нас, мы ощутили вкус мастерски сшитой вещи, и дело дошло до того, что, если надо было пришить оторвавшуюся пуговицу -- звонили бабушке Шурик. Потому что так, как она, эту пуговицу не пришьёт ни один человек на земле! И просто не удержусь и скажу, что юбки, сшитые её золотыми ручками, радуют мой гардероб и душу по сегодняшний день.

Это был редкий талант, настоящий мастер, золотые ручки, творящие совершенство.

Но!

Прерывая себя, хочу обратить внимание, мой терпеливый читатель, что во всякой  медали есть две стороны. И честно признаюсь, что я, не любя забивать ни шкафы, ни дом всяким добром, иногда тяготилась заботами бабушки Шурик. И даже время от времени просила Гешку, «только, пожалуйста, аккуратно, не дай бог, чтоб её обидеть», просила притормозить её широкий размах по добыче всякого дефицита. Что-то в этом размахе мне казалось избыточным. Я даже не понимала того азарта, с каким  свекровь, ограничивавшая себя абсолютно во всём, для нас неутомимо несла то одно, то другое, то третье… И только  сегодня, когда годы сделали своё дело, и я на себе ощутила, как страшно и горько остаться одной, как насмешлива и беспощадна старость и как тебе не хватает дома, его тепла и каждодневных забот… Только теперь, понимая, что Александра Прокофьевна в нашем доме искала свой дом, интуитивно спасая себя от гнетущего чувства, что ты отжила своё и не нужна никому, только сегодня я её поняла. И сама себе говорю спасибо за то, что ни разу не оттолкнула свекровь, подчас покорно смиряясь перед ненужным мне дефицитом.

А тогда мне казалось, что я снисходительна к бабушке Шурик из-за её таланта.  Её талантливость восхищала меня! И тем более восхищала, что она сама не знала цену себе, и даже я – чувствительная ко всему самобытному – не сразу всю её рассмотрела. Она раскрывалась частями, каждый раз добавляя себя с неожиданной стороны. К примеру, однажды, разворачивая очередную покупку, она голосом победителя провозгласила: «Уж это – точно для вас!».  И протянула мне маленькое, трикотажное, цветастое платье.  Увидев эту цветистость, я невольно отпрянула. Но бабушка Шурик встряхнула платье, и цветастость, как в сказке, обернулась оригинальностью, и Александра Прокофьевна, заранее зная, что вещь понравится мне, протянула её: «Не бойтесь, наденьте!». Я надела и – ахнула!  Маленькое, без никаких ухищрений, на сплошной вертикальной змейке, с играющей юбкой, это было не платье, а волшебство. Едва надев, я ощутила такую лёгкость, будто платье сбросило с меня вес, и меня закружило от невесомости и я рассмеялась сама над собой. Свекровь смотрела ликующим взглядом  и внезапно, заражаясь моим восторгом, воскликнула: «Франция! Вот, кто чувствует женщину!».

Услышав эти слова, я себе не поверила: какая Франция? Что может знать бабушка Шурик, копуха с Волги, о Франции?!

Но как же я ошибалась!

Как оказалось, бабушка Шурик, промесившая все дни своей жизни по болотам нищей народной житухи с её войнами и голодовками, о странах и людях знала такое, чего я не могла узнать, прочитав сотни книг классиков и философов.  Это знание она получала, перешивая всякие платья, шубы, пальто и костюмчики, приплывавшие к нам из различных стран. И, если образцом мастерства для неё была Франция, то к слову она могла заметить, что и голландцы тоже не плохо чувствуют женщину, но у голландской женщины нет «вот этого самого» (слово «шарм» бабушка Шурик не знала, но зато она его ощущала), а вот финны «лично вам, Лида, не подойдут», шьют скучно и грубовато, у них одно хорошо: широкий запас, их платье или пальто смело можно расширить на два размера…

Но как мне было не восхищаться, слыша её замечания и понимая, что эти знания она получала собой, своим природным чутьём художника, способным прочувствовать тайную связь между вещью и человеком. И к слову могу сказать, что этот её талант ощущать гармонию был таким безразмерным, что ей одной его оказалось много, и он передался её сыновьям, а потом и внукам. И, когда моя дочка Любаша, учась в музыкальной школе, ещё ребёнком со сцены играла Шуберта, то несказанная чистота каждого звука этого странного и великого, этого трудного композитора с такой болью ложилась на сердце, что не я одна, сидя в зале, быстро стряхивала слезу, стыдясь своих разбуженных чувств.

Нечего удивляться, что, чем дальше по жизни, чем яснее мне раскрывалась бабушка Шурик, тем сильней я жалела её. Время менялось. Торгаши становились богами. И какая-нибудь торговка, живущая наворованным дефицитом, могла рассчитаться с портнихой не деньгами, а возможностью купить дефицитное платье или костюмчик. И я, зная, каким здоровьем расплачивается свекровь за каждую тряпку, уже ненавидела эту тряпку.  Я просила. Я умоляла её не приносить нам ни редких вещей, ни продуктов. И помню, однажды я не сдержалась, и толкая протянутый мне пакет назад, к её сумке, я расплакалась, разрыдалась, меня трясло, я кричала, что не могу, «не могу! не хочу!, чтоб вы задаром обшивали этих ворюг!!..».
-- Ли-ида… - посмотрела она на меня. – Ну все равно ж буду шить…

И – боже ты мой! – как сказала и как посмотрела!

В этих глазах было всё – вся её жизнь: бессонные ночи, шитьё без конца, немолкнущий звук машинки, тайные слёзы, болезни детей, лютое-беспросветное одиночество, ярость упорства, двойное страшное иго: иго таланта и жизни. Это были глаза человека, который, сражаясь с жизнью, выбрал себя. Свою душу, своих детей и искусство стоять на своих ногах.

…Александра Прокофьевна, ушла от нас навсегда 24 ноября 2004 года. Ушла спокойно и тихо, как и жила, никого не тревожа собой. Осень сдавала права, выпал первый снежок, был серенький простенький день.  Прощальным касанием я задержала ладонь на её праздно сложенных ручках, а плакать не стала. Сердцем чуя, что Бог её ждёт. От нетерпения Он выглядывает в окошко, потому что нет среди светлых ангелов другой такой как наша бабушка Шурик.

                                                                                          Лидия Латьева, с любовью и благодарностью.































Комментариев нет:

Отправить комментарий