Больше того: на его месте уже варился другой, и героиней его была не трава бусуйок, растущая под ногами, а современная деловая женщина, настоящая героиня нашего дня.
И наверное, тут же надо сознаться, что к такой героине, которая делом своим, своей энергией и напором спасает не только себя, но и жизнь, уже давненько подталкивали меня буквально со всех сторон: и радио, и газеты, и друзья-журналисты. Давно они намекали, что хватит мне ныть над разваленной жизнью, что устал народ от утрат и страданий, что пора освежить его оптимизм, пора возрождать надежду в его душе, в конце концов, говорили мне, сегодня уже процветают не только хапуги и воры, но есть уже деловые круги, и не солидно писателю их не заметить.
Словом, я наконец устыдилась
своей отживающей сострадательности и решительно сунулась в деловые круги, и сразу же натолкнулась на нужную
женщину: смелая, цепкая, с блеском в глазах! И хоть дело её – от правды не
скроешься никуда – но дело её, все эти акции, бонны, перепродажи я не очень-то
поняла: я человек старомодный и примитивный, и всей своей жизнью знаю, что
деньги зарабатываются профессией и
трудом, пусть даже самым простым, пусть это будет производство по выпуску
сковородок, но, если нет производства, а тем более сковородок, то – убейте
меня! а понять не могу, откуда ж берутся средства на все эти банки, офисы, шик, а тем более не могу понять, за чей счёт
человек, не сработавший даже ручку для сковородки, покупает машины, дачи,
Канары и ест не такую еду как вы или я.
Признаюсь, вот эта моя непонятливость что-то во мне тормозила, но я давила на все свои тормоза, всё более распаляясь благороднейшим из желаний огласить безутешный мир обобранного народа надеждами на спасение. И уже, промучив свою героиню визитами да вопросами, да шарканьем ножки, да заискиваюшей улыбкой, неизвестно, откуда возникшей на моём обычно довольно хмуром лице, я уже разогналась к ней с полунаписанным очерком, чтоб почитать и подправить – мало ли что! как-никак, а я спотыкаюсь, плутаясь в наших новейших реалиях, а спотыкаться в них не то, чтобы писателю не к лицу, а самое главное – важна моя убеждённость в святости происходящего, потому что без глубокой и чистой веры, излучающей моим сердцем – как я смогу убедить своего читателя в том, что есть-есть уже деловые серьёзные люди, выравнивающие жизнь не только для собственного кармана, но и для блага всего народа. Словом, я уже разогналась к своей героине для окончательной точки в своей писание, как внезапно всё – сорвалось!
Сорвалось!!!
И случился вроде
пустяк: не смогла сесть в троллейбус! Казалось, сделала всё: и бесконечно
ждала, несмотря на крепкий зимний мороз; и лезла, и так основательно лезла, что локтями
отталкивала других, и огрызалась красочными словами, и даже схитрила,
перепрыгнув с обязательной остановки на
остановку случайную, где, тоже с нами хитря, водители сбрасывали
пассажиров досрочно… Словом, старалась, сама себе удивляясь!
Но!
Все мои подвиги
кончились тем, что, промотавшись впустую битые два часа, я замёрзла, как пёс, даже глаза замёрзли и стали холодными до
озлобления.
И вот с этой минуты
сама себя понять не могу!
Ну, предположим, не
села в троллейбус, все знают, сегодня
это геройство не каждому по плечу. Но ведь я не такой товарищ, чтоб рассыпаться от
пустяков, к тому же есть ещё и такси! Однако вместо того, чтоб – ради святого дела – броситься под колёса такси и заплатить из
последнего – в конце концов, пишу не о какой-то там тёте Моте, живущей на
каждом углу, а о герое, спасающем жизнь! – но я даже не глянула на такси, и
честно сказать, даже сама себя не спросив, есть
в сегодняшнем дне такси или их просто нет, как нет уже ничего в нашей
жизни, что вчера ещё нами
считалось её естественными приметами,
словом, я развернулась, поскользила домой, и тут же открылось, что у меня
разболелось горло и кости, и мышцы, и голова, и полезла температура…
И тут же вдруг вспомнилось, что по нашему Кишинёву бродит какой-то ужасный вирус. И снова загадка: вместо того, чтоб прибить этот вирус любыми таблетками и назавтра же ринуться к героине, извиниться, дёргаться, биться и победить, я облегчённо вздохнула и философски пробормотала: «Ну, что ж, видать, не судьба!»
И тут же вдруг вспомнилось, что по нашему Кишинёву бродит какой-то ужасный вирус. И снова загадка: вместо того, чтоб прибить этот вирус любыми таблетками и назавтра же ринуться к героине, извиниться, дёргаться, биться и победить, я облегчённо вздохнула и философски пробормотала: «Ну, что ж, видать, не судьба!»
И сразу сделавшись фаталисткой и – опять и опять удивляя себя – покорилась судьбе, и вместо сильнейших антибиотиков купила обыкновенное молоко, подогрела, всыпала соды и, глотая маленькими глоточками это восхитительное, детством пахнущее питьё, раскрыла любимую Сей Сёнагон с её чудными вздохами о прекрасном и вечном, воткнулась спиной в подушку и с нас-лаж-де-ни-ем погрузилась в болезнь, так коварно меня разлучившую с современнейшими чудо-героями и героинями!
Однако…
Не успела я
раствориться в покое, как зазвонил телефон, и незнакомый старческий, будто
выжатый голос, въедливо допросив и убедившись, что я – это я, писатель Лидия
Латьева – неожиданно протестующе взвился -- будто по телефону увидел моё молоко,
подушку и книгу о вечном – и с издёвкой спросил, а в курсе ли я, писатель Лидия
Латьева, что беззащитные наши пенсионеры лишились уже последней подачки:
сниженных цен на лекарство?! И возможно, конечно, что загонять людей пачками в гроб – это и есть первейшая из
задач демократии, но тогда тем более хотелось бы непременно услышать
комментарий наших храбрых писателей-гуманистов
на этот новейший демократический шаг.
Он говорил, упиваясь яростью и сарказмом. А я слушала и молчала. Подробности его монолога даже нечего излагать. Все мы прекрасно знаем эти подробности о лекарствах, больницах, умирающих без помощи стариках, и речь сейчас не о них. Речь о том, что мой язвительный собеседник, очевидно, вконец измученный болью, не успел швырнуть трубку, как опять зазвонил телефон...
...и робкий, тоненький голосочек, извиняясь после каждого слова «за причинённое беспокойство», спросил, а почему это я ни в «Семейном альбоме» на радио, ни в какой-нибудь из газет, до пены у рта защищающей демократию, то есть, власть демоса, или народа, почему это я ни разу не рассказала о жизни учителя. И конечно, звенел голосочек, извиняясь за причинённое беспокойство, конечно, «вопрос не о каком-то отдельном учителе: ради такой чепухи как голодный учитель, никто не посмеет вас беспокоить», вопрос в том, во что превращается общество, если в нашей республике по существу происходит образовательный геноцид…»
И вот уж действительно зря ничего не бывает и, видно, на самом деле сама судьба в этот день плела свою нить, потому что не успела я отдышаться после общения с вежливым голосочком, как опять пришлось поднять телефонную трубку, и какая-то дама, назвавшись бухгалтером, спокойно и мило пригласила меня к себе на чашечку чая, так как несколько лет уже слушает мой «Семейный альбом», и ей кажется, мне интересно взглянуть и на её семью, где и муж, и она, всю жизнь протрубив на государственной службе «как безропотные волы», сумели добиться многого. И прежде всего, вырастили хороших, порядочных – чтоб не сказать благородных - детей, дали им отличное образование, «чтоб дети твёрдо могли стоять на ногах» и, естественно, кое-что подкопили на чёрный день, имели даже машину и дачу, и безбоязненно ждали старость, «уважая самих себя».
Теперь эта старость пришла. И женщина – с этой холодной бухгалтерской точностью – просчитала, во что превратилась её семья за последние годы, когда сбережения были прикарманены государством, машина и дача стали обузой, и от них пришлось отказаться, сбыв за гроши, а дети, живя на копеечную зарплату врачей, стыдятся своих детей. А ещё, сказала она, так как их дом стоит на земле, «старенький кишинёвский дворик, поэзия местного быта, где соседи сжились как бы одной семьёй», то я могу познакомиться и с соседями, так как их судьбы тоже способны украсить любой писательский очерк: сосед справа – в недавнем прошлом красавец и покоритель женских сердец – болен туберкулёзом, соседи напротив тихо, бесшумно спились. А рядом с ними, в семье через стенку, повесился мальчик, четырнадцать лет, оставив записку, что в смерти своей никого не винит, просто не хочет жить.
-- Нет виноватых! – подытожила женщина и на этом простилась, повторив телефон и адрес старинного кишинёвского дворика, где беззвучно, единой семьёй, разлагается и погибает жизнь.
А я – отключила свой
телефон!
Отключила, взвыла от
боли и ярости, уже нисколько не сомневаясь, что весь этот день, этот
троллейбус, вирус, эти звонки могла подстроить только – судьба! Только она одна
загонит тебя в такую ловушку, в такую чёрную безысходность, из которой выхода
не бывает! И какая же мстительность, какой нестерпимый яд в этой её манере
начать с пустячка, с троллейбусной давки, а
закончить – температурой до
сорока, ознобом, криком и адом, чтоб дать тебе всеми нервами ощутить своё
бессилие перед жизнью, свою бессмысленность и ничтожность, игру в писательство
и манеру чирикать по пустякам, прикрываясь от ужаса жизни пустой болтовнёй о
деловых кругах и возрождении жизни, в какое сама поверить – не можешь!
Я отключила свой телефон!
Но я была бы не я, если б я испугалась кривых
усмешек судьбы.
И вот назавтра,
проснувшись ни свет, ни заря и – как всегда, как в своей ленинградской
задиристой юности – я облилась ледяной водой и, не спросив себя, куда и зачем
иду, вышла из дома и пустилась -- прямо вперёд!
Прямо и прямо, без цели, без мыслей, просто шла и смотрела.
Вернее даже и не
смотрела, а в потоке людей, волокущих свои клумаки к базару, в потоке лиц –
лица они или не лица, если нет уже в них ничего живого, только полная обездушенность и пришибленность, будто не улица города, к тому
же столицы, а подземная Лета несёт тени
погасших бывших людей, поглощённых инерцией выживания.
И постепенно я ощущала, как этот поток – это касание мёртвой жизни – отсасывало из меня мою ленинградскую дерзость и бодрость, и вот ещё шаг или два, и я тоже погасну и стану такой, как и все, и – всей собой протестуя против подобной участи – я резко остановилась и бросила взгляд в толпу.
И постепенно я ощущала, как этот поток – это касание мёртвой жизни – отсасывало из меня мою ленинградскую дерзость и бодрость, и вот ещё шаг или два, и я тоже погасну и стану такой, как и все, и – всей собой протестуя против подобной участи – я резко остановилась и бросила взгляд в толпу.
И тут же увидела –
женщину!
Нет!
Сначала вроде увидела и
не увидела, просто мелькнуло в толпе
нечто совсем этой толпе несвойственное: вроде лёгкая белая шубка, вроде ветки
сухих цветов, вроде под капюшоном лицо с затаённой, летучей, игривой улыбкой…
Оно скользнуло, исчезло, я ещё продолжаю идти, но вдруг – будто что-то ударило изнутри, будто я потеряла что-то и испугалась утраты – я с размаху остановилась, поискала глазами, даже не зная точно, было это видение или мне показалось. И тут увидела: было!
Стоит на троллейбусной остановке, короткая шубка, охапка чёрных цветов, лицом наклонилась в цветы, по лицу играет улыбка.
И так она не похожа на всех, такая живая в этом потоке людей, обесцвеченных вирусом выживания, что я не стерпела, я подошла и, тронув рукав её шубки, спросила:
Оно скользнуло, исчезло, я ещё продолжаю идти, но вдруг – будто что-то ударило изнутри, будто я потеряла что-то и испугалась утраты – я с размаху остановилась, поискала глазами, даже не зная точно, было это видение или мне показалось. И тут увидела: было!
Стоит на троллейбусной остановке, короткая шубка, охапка чёрных цветов, лицом наклонилась в цветы, по лицу играет улыбка.
И так она не похожа на всех, такая живая в этом потоке людей, обесцвеченных вирусом выживания, что я не стерпела, я подошла и, тронув рукав её шубки, спросила:
- А вам не покажется
странным, если я предложу познакомиться?
Женщина глянула –
изумлённо и ярко – и рассмеялась!
- А я даже что-то такое
ждала… - призналась она и опять рассмеялась, поражая меня сиянием глаз и лица,
и души, смотрящейся сквозь глаза.
Так мы и познакомились.
Оказалось, женщину в
шубке зовут Лучика, а чёрный сухой букет – трава бусуйок. Та самая бусуйок,
которую встретишь и в песне, и на
могиле, и в любой каса-маре. Правда, Лучика тут же призналась, что понятия не имеет, за что так любят в народе
этот цветок. Но сама она тоже любит его: есть в нём какая-то тайна. И протянув
мне понюхать букет, она сказала, что бусуйок пахнет неизъяснимой горечью, и,
может, в этом и есть вся его тайна, потому что без горечи и представить
нельзя даже самое ценное в человеческой
жизни: любовь, дети, счастье…
Как бы споткнувшись на
слове счастье, она смутилась, и мне без всяких признаний сделалось ясно, что
вижу счастливого человека. И так потянуло
узнать, как же выглядит в этой сегодняшней жизни счастье, что я подхватила
Лучику под руку, пригласила к себе, а она – опять рассмеявшись и напомнив, что
нечто подобное как бы сегодня ждала – тем не менее, бросилась убеждать, что ей
нечего мне рассказать: обыкновенная жизнь, и характер тоже обыкновенный,
самая-самая рядовая серая мышка из серой будничной жизни.
-- Значит, тем более надо поговорить, - с ожиданием чего-то не рядового говорила я, чувствуя, что уже заражаюсь её сиянием и улыбками, как бы невольно излучаемыми всем её существом.
Потом – уже в моём доме рассевшись по креслам с чашечкой чая и начав разговор -- оказалось, что даже в этой обыкновенности что-то было не так. И если даже считать, что началась и текла её жизнь внешне действительно обыкновенно – дом, школа, вуз, работа, замужество, дети – то такой удивительной, такой безмятежно плавной была эта жизнь, будто её судьба выклянчила у Бога специальный мандат на жизнь без сучка и задоринки, где всё приходило бы во время и как надо: и вуз, и муж, и любовь, и квартира, и дети…
Даже дети рождались как по заказу: сначала мальчик. Похожий на мужа. Потом захотелось девочку, непременно похожую на самою себя, и девочка такой родилась. Словом, это была не жизнь, а какой-то чудесный сговор судьбы и желаний. Да и сама Лучика оказалась совсем не серенькой мышкой, а одарённой женщиной, которая и сошьёт, и споёт, и испечёт, и выучит несколько языков, и вылечит от любой болезни, и прочитает самые редкие книги, и освоит компьютер… И самое главное: сделает всё играючи, с удовольствием, и так будет стараться и на работе, и дома, что к тридцати годам перед ней замаячили самые радужные перспективы: и повышение в должности, и трёхкомнатная квартира, и новая мебель, и машина…
И вдруг!!!
Она так и сказала, что
это случилось именно вдруг.
Вдруг, однажды, в
обычное воскресенье, она гладила брюки мужа… Ну, какая работа выгладить брюки?!
Отдых, а не работа! Но вдруг она ударила утюгом о подставку и громко
сказала: «Всё! Больше я так – не могу!
Не могу и не буду!»
Не может! А что не может – не знает. Только всей собой ощутила, что если не сделает что-то – если не выключит этот проклятый утюг, если не выбросит эти брюки в мусоропровод, если сегодня же не заставит мужа пойти с ней в театр, если сейчас же не выйдет на улицу и с первым же встречным не начнёт говорить по-французски, говорить и читать стихи, то - кончилась жизнь! Ее разорвёт от внутренней пустоты! Ра-зор-вёт!! И не меньше…
Не может! А что не может – не знает. Только всей собой ощутила, что если не сделает что-то – если не выключит этот проклятый утюг, если не выбросит эти брюки в мусоропровод, если сегодня же не заставит мужа пойти с ней в театр, если сейчас же не выйдет на улицу и с первым же встречным не начнёт говорить по-французски, говорить и читать стихи, то - кончилась жизнь! Ее разорвёт от внутренней пустоты! Ра-зор-вёт!! И не меньше…
Конечно, всего уже не
расскажешь.
Но с этого вдруг она как бы погасла.
Она охладела и к
работе, и к дому, её уже не тянуло ни печь, ни читать, ни бегать в кино с
детьми, ни лечить всех соседей и всех собак своего и чужих дворов. Она
задыхалась в какой-то душевной тоске, в каком-то кромешном, безвылазном
одиночестве. В какой-то сгущающейся пустоте. И дело дошло до того, что даже
помчалась к врачу-психиатру, но врач задавал такие вопросы, что она -- рассмеялась. Прямо там, в кабинете, глядя в лицо врачу. И вот так, смеясь над
наукой, чванливо назвавшей себя психиатрией, вернулась домой, сбросила туфли,
вбежала на кухню, схватила полную кружку воды и с жадностью стала пить. И --
снова вдруг! - отставила кружку и вслух
сказала сама себе: «Всё ясно: если я не влюблюсь, я – умру».
И влюбилась!
В женатого… лысого…
даже как бы ещё и немножко толстого…но такого желанного, такого родного ей
человека, что вот сейчас она назовёт его имя и даже не назовёт, а только мыслью
подумает его имя, как сердце само
взорвётся теплом, и она рассмеётся, как дура. Так и сказала: «Буду смеяться,
как дура». И действительно рассмеялась
звонким, прекрасным, серебряным смехом и тут же, стыдясь себя, прикрыла губы рукой
и сияющими глазами глядя поверх руки, сказала, что всё её счастье в том, что
этот лысый, и даже ростом чуть ниже её – умеет любить. Но это совсем не такая
любовь, от которой сегодня задыхаются наши СМИ, и жёлтые и все остальные – её
любимый так умеет любить, что он ей сам
всегда интересен, и она ему всегда интересна и самая красивая на земле…
Да, всего не
расскажешь.
Но первое, что
открылось Лучике в новом её состоянии –
это то, что за счастье надо платить.
И она заплатила: рассталась с мужем, разменяла квартиру, живёт с детьми. А тут ещё грянула перестройка, закрылся их институт, потеряла работу… Словом, узнала, что значит спорить с судьбой: намыкалась и напрыгалась по всяким челночным маршрутам, да и сейчас осела на туче, мотается за товаром по заграницам, узнала ужас дорог и тех никем не рекламируемых перекрёстков и закутков, на которых обидеть бесправную челночницу может всякий и каждый.
И всё-таки…
Она ни о чём не жалеет.
Ни о чём, никогда!
Потому что за годы вот этой немыслимой жизни она стала сильней и смелей. И дети
её не просто росли и учились в школе, они помогали во всём, и тоже стали
взрослей и надёжней, и уже никакие колдобины нашей житухи ни ей, ни им -- не
страшны.
Как жаль, что всего не
расскажешь!
Но был момент в
разговоре, когда Лучика неожиданно замолчала и долго мешала ложечкой чай, а
потом, усмехнувшись, сказала, что, наверное, я могу осудить её, или даже могу
подумать, что – как бы это сказать? что она снизила планку жизни, пустила жизнь
вниз, по откосу -- но это будет не так, и сейчас она не сумеет мне рассказать,
что с ней произошло, но…
...её счастье сделало то, что в ней открылся какой-то другой человек, и даже не человек, а какой-то внутренний ход к чему-то тому, что было в ней глубоко-глубоко, и, если б не эта любовь, она б никогда не узнала этот глубокий внутренний мир и самою себя. Она вообще поняла, что если однажды преодолеть рутинную жизнь, то уже навсегда поймёшь, что счастье стоит того, чтоб ради него рисковать…
...её счастье сделало то, что в ней открылся какой-то другой человек, и даже не человек, а какой-то внутренний ход к чему-то тому, что было в ней глубоко-глубоко, и, если б не эта любовь, она б никогда не узнала этот глубокий внутренний мир и самою себя. Она вообще поняла, что если однажды преодолеть рутинную жизнь, то уже навсегда поймёшь, что счастье стоит того, чтоб ради него рисковать…
Можно сказать, что на
этом признании мы и расстались.
Но перед тем, как уйти,
Лучика обдала меня улыбкой и, неожиданно разорвав пополам букет, одну половину
взяла себе, а вторую сунула в жёлтую вазу, стоявшую на моём столе.
И вот побежало быстрое время жизни, бежит, делает своё дело – нравится нам оно или нет…
И нравится мне или нет, но в доме опять и опять звонит телефон, и самые разные люди несут ко мне боль своей жизни, и кто-то из них закричит, кто-то заплачет, а кто-то по этой смешной привычке бывшего советского человека качает права и требует что-то, будто я – даже если и назвалась когда-то писателем – не такой же, как и они, рядовой человек, а инстанция, воплощающая их несбыточные желания, а значит, я что-то им задолжала. Возможно даже, другую -- лучшую жизнь.
Но я никого не виню. И так устроено моё сердце, что каждый из этих звонков выбивает меня из накатанной колеи, я влетаю в боль и бессонницу, и, бесконечно взвешивая нашу людскую силу и наше бессилие, мучу себя одним и тем же вопросом: и куда мы идём? и кто мы такие? и на что опереться в этом хаосе жизни беззащитному человеку?..
А в жёлтой вазе стоит
трава бусуйок.
И каждый раз, воюя с бессонницей, я чувствую его горьковатый дух, вспоминаю Лучику с её ненадёжным но живительным счастьем и – улыбаюсь.
И в эту минуту всеми чувствами чувствую, что в нашем видимом мире трагедий и разрушений, где-то внутри, в самой его глубине – из наших утрат обретений, слёз и надежд - создаётся другое пространство: смелой, ещё не видимой жизни.
И создаётся оно не каким-то отдельным героем. И даже не государством с его тупым равнодушием к человеку. Оно создаётся нами, простыми людьми, нашей неизъяснимой потребностью избыть душевную пустоту, порождённую антижизнью, и хотя бы почувствовать запах – живого счастья.
Пусть даже с привкусом горечи.
Как запах вот этой
травы бусуйок…
Лидия Латьева
Из книги «Облак белый»,
1995 год
Комментариев нет:
Отправить комментарий