понедельник, 21 апреля 2014 г.

ПОБЕДИТЕЛЬНИЦА

Играет Алёша Гуленко.
Тот самый Алёша, который досрочно – раньше на целый год -  закончил Кишинёвскую академию музыки и который ещё студентом и даже школьником музыкальной школы имени Коки играл не только в лучших залах нашего Кишинёва, но и в залах Москвы, Бухареста, Сеула, Парижа, Риги… Словом, играет тот самый Алёша Гуленко, которым мы, его земляки, с его одарённостью к музыке и руками прекрасной, совершеннейшей формы, можем гордиться и восхищаться, как гордимся и восхищаемся всем исключительно редким, чем балует нас судьба и природа.
Однако этот рассказа не совсем об Алёше.

Просто начать его хочется с того места, когда Алёша Гуленко в своём прощальном концерте – перед отъездом в Московскую аспирантуру - со всей дерзостью молодости – в один вечер, один за другим – сыграл три труднейших произведения: концерты С. Рахманинова и Ф. Листа, чего никогда не решился позволить себе ни один музыкант.  А Алёша – позволил!!  Рискнул! И получилось – ве-ли-ко-лепно-о! И пока  взволнованный зал хлопал, крича  надрывное браво! и молодец!, я, сидя в зале, слегка потянулась вперёд,  пальчиком тронула впереди сидевшую женщину и тихо спросила: «Ну, а теперь вы верите, что всё это сотворили – вы?»
Она, услышав вопрос, рывком оглянулась, обдала меня сияющим невидящим взглядом и ошалело крикнула: «Нет!!» И мы – рассмеялись. И она опять обернулась к сцене, а зал воспалённо хлопал –  хлопал, хлопал и хлопал -  как бы уже не только Алёше, как бы даже не безрассудству его молодого таланта, а хлопал – музыке,  бессмертию чувств и душ,  её создающих…

И только моя собеседница – ошеломлённая этой бурей  восторга -  неподвижно сидела в кресле, будто прийти в себя не могла,  а тем более не могла поверить, что весь этот праздник:  музыку, благодарность зала и самого Алёшу действительно сотворила она – Тамара Ивановна Гуленко, Алёшина – мама, учительница, кормилица, нянька, помощник… Словом, опора его и поддержка, спасение от  подножек, ударов, насмешек, от всех унижений нашей безжалостной жизни, в которой всё меньше и меньше пространства остаётся – для музыки и таланта.

Впервые Тамару Ивановну я увидела лет пятнадцать назад, в музыкальной школе имени Коки, где моя дочка Любаша училась музыке у известной музыкальному миру учительницы Лии Эммануиловны Оксинойт. К слову сказать, такой оказалась наша учительница, что не только там у детей, но даже у нас, родителей наших детей,  вся жизнь заполнилась –  музыкой. Именно музыкой! А всё остальное – работа, дом и даже здоровье  под удивлённым взглядом Лии Эммануиловны, как бы даже и  не подозревающей, что кроме музыки,  у людей могут быть ещё и другие интересы – всё остальное, что вчера ещё было жизнью, теперь уже стало чем-то второстепенным, прямо фантомом рядом с  истинной жизнью: класс, программа, репетиции и – концерты. И мы – как бы навёрстывая упущенную настоящую жизнь -  вдохновенно летели в этот прекрасный и трудный мир – творение музыки. И – при помощи музыки- творение собственного ребёнка.

И вот как раз на одном из классных концертов – как всегда, сорвавшись  с работы и появившись в зале впритык, когда концерт уже начался – я не успела упасть на свободное кресло и глянуть на сцену, как услыхала… музыку.

Именно так и случилось: сначала я услыхала музыку – хотя, безусловно, играл ребёнок, но это была уже музыка – а потом с интересом бросила взгляд на сцену и увидела мальчика. Нет! Я его ещё  как бы и не увидела,  но неизъяснимый свет уже прошёл по душе, тот таинственный свет, которым она отзывается на прекрасное, и я улыбнулась ему, а потом уже бросила взгляд на сцену и увидела мальчика:  он был такой аккуратненько-чистенький, будто чем-то специальным натёртый до блеска и так классно пострижен, как и должен был, видимо, быть пострижен  мальчик из какой-нибудь музыкальной семьи.  А манерой сидеть за роялем, глядя в клавиатуру  с таким насупленным выражением, будто  внутри её притаилось и оттуда с ним говорило  нечто живое, оно говорило, а он его слушал, весь поглощённый  этим насупленным слушаньем, будто и соглашался, и не соглашался с тем, что ему говорилось… И этим своим насупленно настороженным слушаньем он был похож на модного в наше время композитора Раймонда Паулса. Словом, один-единственный взгляд на сцену, но этот взгляд  так много открыл, что я  невольно пробормотала: «Артистичный мальчишка», а соседка по креслу, согласившись со мной, кивнула, услужливо прошептав: «Первоклассник, Алёша, его мама работает концертмейстером, во-он серая кофта, сидит впереди…»  Я поискала глазами и действительно вижу: серая кофта, всё внимание на Алёшу, головой отбивает ритм, будто сразу играют оба, сын на сцене, а мама в зале.

И вот уже побежало-помчалось быстрое время жизни, растут наши дети… 
Боже, как быстро они растут, как лихо и как бездумно кроят свою жизнь, ломая наши родительские труды и надежды. Моя дочка тоже растёт и тоже ломает, и так получилось, что на какое-то время мы выпали из пространства музыки, теряя  всё, что в этом пространстве было, в том числе и Алёшу.

Впрочем, когда живёшь в одном городе, то уже насовсем потерять невозможно, и время от времени я встречала Алёшу, удивляясь, как из ладненького первоклашки, подражавшего Паулсу, он превращался в нескладнейшего верзилу – метр девяносто пять, длинные волосы и такой смущённо-потерянный взгляд, будто сам потрясён своим ростом и даже не понимает, куда он растёт и когда оно прекратится, и что ему с таким собой делать.

И кажется, не успела я изумиться его превращению, как промелькнуло новое время, и Алёша закончил школу, и стал студентом консерватории, и всё чаще на улицах  начали появляться афиши: «Играет Алёша Гуленко», и играет не просто там что-нибудь, а серьёзную музыку, каждый раз усложняя программу, будто торопится испытать себя на самом-пресамом сложном. И потихоньку я стала ходить на его концерты. И можно было, конечно, спорить, дорос он до самой верхушки Листа или  Рахманинова, или ещё не дорос, но видно было, что он – растёт, что музыка – этот великий таинственный шлифовальщик – упорно шлифует  его. Шлифует и  внутренний мир, и внешность, превращая земного нескладного  парня  в прекрасное утончённое существо, как бы рождённое совершенно другой природой.
           
Ну, а мама Тамара Ивановна во всём оставалась сама собой: всё та же серая кофта, и та же запыханность, и вечно куда-то ей надо, и вечно она спешит и летит, и, бывало, столкнёмся на улице, просвистим своё зрас-ссс…  и – разлетимся каждая по своей орбите. И если даже успею воткнуть вопрос: «Как вы там поживаете?», она озарится мгновенной улыбкой – не улыбка, а праздник, от уха до уха, будто не жизнь у неё, а сказка – но герой этой сказки, естественно, не она, а Алёша, и она – озарившись внутренним пламенем –  бросается говорить об Алёше, который готовит новенькую программу, и уже объявлен концерт, и как раз сегодня с утра генеральная репетиция, а он – забыл ноты! Забыл ноты!!  И хорошо, что она прибежала пораньше на репетицию, и было время, и она успела мотнуться домой, успела схватить его ноты, а теперь бежит обратно в консерваторию, и ей до горла надо успеть, чтоб Алёша не волновался и чтоб…       
- Видали артиста – ноты забыл! – хохочет она, и, тряхнув своей сумкой, вот, мол, здесь его ноты, в этой тряпичной, виды видавшей сумке,  она – воткнулась в троллейбус, на ходу крича про эти уму непонятные мансы гениальных  натур, улыбка от уха до уха, брызжущий смехом взгляд,  будто нет ничего веселей, чем  смотаться – через весь город - за забытыми нотами, покрывшись пеной и потом как добрая скаковая лошадь. А я провожаю глазами отплывший троллейбус и даже не знаю, что думать: девяностые годы, мир раскололся, рушится жизнь, всё живое себя потеряло, стонет, мечется, криком кричит и не может найти… Но она, похоже, живёт в другом мире, и  про наш себя потерявший мир, похоже, даже не знает,  потому что в том мире, в котором она живёт, нет никаких проблем, кроме музыки и рассеянности Алёши.

И вот теперь, оглядываясь назад, на наши с ней слёты-разлёты, я понять себя не могу: девять лет я кукую на радио свой «Семейный альбом» и все эти годы пытаюсь найти такую какую-то маму, какая не просто там подняла ребёнка или детей, а например скажем так: сделала нечто большее, чем просто вырастила человека. И вот ищу столько лет, и все эти годы знаю Тамару Ивановну, но даже в голову не пришло спросить  хотя бы себя самою: а как же ей удалось в этом кромешном развале и хаосе, в этом растворе жизни, враждебной всему людскому,   как же ей удаётся растить и в конце концов  вырастить этот диковинный хрупкий цветок  – музыканта.

Больше того. 

Как-то мне позвонила незнакомая женщина – как оказалось, старинная слушательница альбома -  и взволнованным голоском спросила: «А интересно узнать, почему это вы ещё не сделали передачу о Тамаре Ивановне?…» Она спросила, а я растерялась и даже не знала, что отвечать. Но голосочек, видно, не ждал никакого ответа, он сам – напитавшись решимостью – звонил  говорить, а не слушать, и теперь, игнорируя моё мямленье, бросился восхищаться этим особенным мужеством Тамары Ивановны – жить по закону своей души, а не мира и обстоятельств. И ничего не бояться! – звенел голосочек – и даже когда она осталась одна, одна как перст на всём белом свете, без мужа, без помощи, без опоры и даже без крыши над головой… Без крыши над головой! - звенел голосочек, наполняясь всё большей решимостью. И чтоб заработать на эту крышу, она устроилась – дворником, и целых тринадцать лет проработала дворником! Музыкант работает дворником, вы слыхали такое?! Но зато, звенел голосочек,   своим трудом и бесстрашием она победила – всё! И жизнь, и судьбу! И очерк о ней,  звенел голосочек, уже захлёбываясь  переизбытком храбрости,  так и надо назвать –

«Победительница»!

Скажу откровенно – и даже не знаю, в чём дело – но чем звонче звенел голосочек, тем назойливей перед моими глазами, как бы сопротивляясь ему и всей его храбрости и восторгам, маячила серая кофта, и я ощутила такую опустошённость, я так  смертельно устала, я душой уморилась от наших побед, от этой проклятой, пожизненно нам навязанной каждодневной войны за себя и детей! И нет уже сил воспевать победные наши корчи, и даже какая-то лютость вскипела во мне против нашей невозмутимой живучести: как в нас ни плюнь, как ни унизь, как ни ограбь, серая кофта давно превратилась в кожу, а мы – ничего! Живё-ём! И даже улыбка – от уха до уха!!..

Но как ни бунтуй, а есть ещё и писательская благодарность. 
И если вот этот тоненький голосочек девять лет каждое утро последнего вторника включает радио, чтоб слушать «Семейный альбом», то такое  не оценить – нельзя. И я, задавив в себе свои бунты,  слово дала своей собеседнице обязательно повстречаться с Тамарой Ивановной. И уже через несколько дней, безропотно коченея под ветром, дожидалась автобуса до Боюкан, кстати сказать, такого какого-то отдалённого закутка Кишинёва, что я и не была там никогда, да и вообще сомневалась, что такой район существует, и теперь, дожидаясь автобуса, как бы уже убеждалась, что сомнения мои не напрасны, что нет такого района и ничего я здесь не дождусь. И я уже промёрзла, как  пёс, но наконец – наконец! -  драгоценный наш подкатил, и со всех сторон к нему подбежали люди, и мы – такие окоченевшие, что даже толкаться не было сил – загрузились, утрамбовались, прижавшись друг к другу как  брёвна, и – поскакали!  По улочкам, переулкам, ухабам, объездам, чуть ли не по заборам. Но как бы то ни было, мы не рассыпались по дороге, а даже наоборот, наш бравый лихой автобус  в конце концов подскочил до нужной мне остановки, вывалил всех желающих на ходу – такие они манеры в закутках процветающей демократии -  каждый тебя обхамит, как умеет. Но, слава богу, что не убил, и я выпала, отчихалась от пыли и газа – слава богу, что не убил! – и поплелась: прямо, свернула, спустилась, опять свернула, прошла и снова спустилась, всё ниже и ниже, всё в яму и в яму, и, уже отупев от спусков, изгибов,  дорожек, тропинок и ям, в конце концов - увидела дом. Коробка для самых бедных. Серость и скука. Балконы трещат от всякого разного барахла, огрызки крыльца, вонища парадной, бездомные кошки… Словом, самое-самое место для истинных победителей жизни!

И я подавила вздох, безропотно поднялась, позвонила, ожидая услышать до боли знакомое: «Кто там?..» Но нет! Тут же – без всяких глазков, допросов и страхов – дверь размашисто распахнулась, на пороге Тамара Ивановна, сияющее лицо, на голове роскошный тюрбан.
- А я голову мыла! -  восторженно доложила она. – Нам воду горячую дали!
Я залпом расхохоталась: действительно редкое счастье – воду горячую дали! 
Но вдруг, обрывая мой смех, что-то, какой-то мягкий комок внезапно ударился по моим ногам, шарахнулся в коридор,  пролетел по обуви, по сияющему линолеуму, ошалело мяукнул, взвился, и тут же на холодильнике, разбрасывая вазоны с цветами, яростно вспыхнули глаза кошки, и Тамара Ивановна, всплеснув руками, восхищённо спросила:
 -Видели акробатку?!..
Но я уже только махнула рукой, просто не в силах вместить в своём сердце все радости и восторги, какими полна её жизнь.

И вот, пока я там раздевалась, вешала куртку, входила в комнату, подсаживалась к столу, на котором уже дожидались меня альбомы и карточки, пока я рассматривала и привыкала к ним, погружаясь в мир чужой, незнакомой мне жизни с её напряжённым взглядом, застывшим под объективом, или живым, случайным мгновеньем, выхваченным любительской неумелой рукой, пока я пыталась связать эти карточки в какую-то ниточку жизни,  Тамара Ивановна нянькалась с кошкой в прихожей, а чтоб я не скучала, стала рассказывать мне, звонко крича из прихожей, что вот, мол, живут эти кошки в чьих-то тёплых квартирах, живут и горя не знают, а потом пускаются в гулянки – потому что кошка есть кошка, ей без гулянок невозможно - и естественно, нарожают котят, а хозяева тут же вышвырнут их и даже делают вид, что знать их не знают, и почему-то все эти кошки – с их котятами, болячками и голодными глазищами -  стекаются именно в их подъезд и лезут ей на глаза, а она такой человек, что все её чувства уходят – в жалость. И конечно, жалеет их, кормит, лечит, а самых несчастных – как вот эту Маркизу -  забирает к себе, и вечно в доме по несколько кошек, и у каждой вдруг открываются вкусы, и наша Маркиза макароны уже не ест, ей подавайте рыбу и строганину.  И рассмеявшись таким королевским запросам, Тамара Ивановна появилась в дверях, в руках ублажённая Маркиза, шерсть блестит и сияет как грива у голливудской кинозвезды, и,  видно, любя её всей душой, Тамара Ивановна страстно стиснула кошку, прижала к себе, отпустила и, глядя ей вслед, философски заметила, что хорошее чувство – жалость. Но вот хлопот с этой  жалостью – не оберёшься. И утешаешься  только тем, что, если уж ты такая, то от себя не денешься - никуда.

 - Ни-ку-да!..

Она стояла в дверях – сияя глазами – и вся была на виду! Всё в ней ясно и чисто, никаких загогулин, никакой задней мысли, никакого желания показаться лучше, чем есть.  И это была такая несокрушимая бесхитростность  сердца,   будто она родилась не на нашей лукавой земле, а в каком-то совсем другом, мне неведомом мире.

Но всё же она родилась на земле, и я держу карточку девочки: школьное платье, белый воротничок, большие и так широко и прямо распахнутые глаза, что понятно без слов: это и есть Тамара Ивановна в детстве. Но такой у неё настороженный взгляд, такой стиснутый рот, такое лютое одиночество в этих огромных глазах, так она не похожа на себя сегодняшнюю – с этим  сияющим взглядом -  что я погрузилась в карточку задумчивыми глазами, силясь открыть, какой же путь должен пройти человек и чем заплатить, чтоб обрести вот это высшее счастье – оказаться  в полном ладу  с самим собой и со всей окружающей жизнью.

Да и в каком ладу! 

Она же не просто металась по жизни, как мечется большинство из нас, как например мечусь я, бросаясь то на одну житейскую амбразуру, то на другую. А жизнь промелькнёт и не на что оглянуться и ничего – кроме самой отчаянной горечи – не осталось от моих блестящих побед. А она, оглянувшись, видит - Алёшу. И не просто кипы афиш и программ, видит выигранную судьбу. И его судьбу, и свою. Одну на двоих. Да и  судьбу не какую-нибудь, а высшую точку судьбы – живой, себя реализующий талант – предел земных человеческих упований.

А между тем разбирая все эти карточки, сброшенные в общую кучу  - как и бывает в доме, где  нет времени для вздохов и воспоминаний –  я раскладывала их по годам, на отдельные кучки, будто бы пробираясь по непролазной чаще чужой незнакомой жизни,  и скоро как бы уже и пробралась к какому-то смыслу и как бы сложила историю жизни Тамары Ивановны. А отложив отдельно от всех фотографию девочки с прямым напряжённым взглядом и стиснутыми губами – даже смотреть на эту лютую замкнутость было не по себе – я решила, что эта карточка и станет той точкой, с которой и началось движение этой девочки в сегодняшний день.

И  не просто движение внешнее - от подростка до зрелости - а движение внутреннее: от глухого лютого одиночества – вот к этой улыбке от уха до уха, этой полной распахнутости сердца и бесстрашию перед жизнью. И где-то на её жизненной дороге,  думала я,  чему-то надо было произойти и случиться, чтоб эта девочка из одного состояния духа оказалась в другом. А чтоб что-то происходило или случилось,  думала я,  ей надо было  не зарываться в себя, а идти. 
А значит, был ещё и какой-то движок, был ориентир и цель. 

Однако сколько я в эти карточки не всматриваюсь, сколько не перекладываю из одной кучки в другую, ни движка, ни цели, ни ориентира не вижу. И наконец как бы пытаясь нащупать их, осторожно спросила:
- Смотрю, вокруг вас, Тамара Ивановна, одни женские лица… Вы росли среди женщин?..
 Она расцвела, широко улыбнувшись, будто прекрасней вопроса и быть не могло:
  -   Конечно женщин!
И – бросилась объяснять. 
И рассказала, что она родилась и росла в уникальной семье.
Только представить:  у её матушки – три  сестры, и все четверо  – разведёнки, и у всех дети, и естественно, что она и её кузены росли среди одних женщин. Настоящее женское царство. Правда, с годами сёстры разъехались, и в результате вот в этой хибарке под соломенной крышей, разделённой на две половины, из четырёх поселились две сестры, и ей с матушкой достались две комнатушки. Одна из них просто каморка, куда  еле-еле втиснулась кровать с тумбочкой, зато во второй разместилась и кровать, и стол со швейной машинкой-кормилицей, так как матушка зарабатывала на жизнь шитьём.
- Шитьём, шитьём, - приговаривала Тамара Ивановна, быстро перебирая карточки и наконец найдя нужную и шлёпнув передо мной, радостно сообщила: - Вот он наш рай!

И сама вопросительно глянула на меня, как бы всей собой вопрошая: видели такой рай? А я – на любительской, почти почерневшей карточке – увидела стол, машинка, два окошка, простенок, обыкновенная послевоенная бедность. Но меня эта бедность не удивила, я сама в такой выросла, и это мне не мешает  по сегодняшний день любить свой родительский дом и считать его раем. Меня в этой карточке удивило другое: на простенке, между  тесных окошек, висела картина. И такой она была знаменитой эта картина, что даже в сплошной черноте я без всяких усилий узнала её: «Гибель Помпеи».
-  Но вижу, вы увлекались искусством…
-  Мамочка! – окончательно воссияв, провозгласила Тамара Ивановна и, бурно ринувшись в карточки, стала  выкладывать передо мной одну за другой, и все они были о маме.

И оказалось, что мама – на карточках это была довольно строгая, чтоб не сказать суровая дама – как оказалось и в жизни она такой и была, и свою единственную дочурку за целую жизнь ни разу не обняла, не пригрела, не приласкала, не пожалела, но!.. Закончив бухарестскую гимназию, мама была образованным человеком, она любила  литературу, историю, языки, изобразительное искусство и оперу. Она много – чтоб не сказать запойно – читала, вырезала из старых журналов репродукции редких картин, она вообще жила в своём мире, далёком от мира их жизни, и под журчанье своей машинки часами могла рассказывать своей маленькой дочке всяческие были и небылицы из истории древней Греции или Рима или пересказывать оперы, напевая арии и целые сцены.  

Теперь Тамаре Ивановне кажется странным, что мама не была назидательной, она никогда ей не говорила, что, мол, будешь учиться и чего-то достигнешь. Нет! Никогда! Но эти оперы и истории так завораживали маленькую Тамару, они так ложились ей на душу, что она до сих пор помнит иные из них. И не просто помнит красивую сказку. Помнит – суть, глубину, помнит то, что лежало внутри этой сказки и казалось бы недоступным для детского сердца. Так, например мама ей рассказала, как римский император пригласил однажды знатных матрон Рима, предложив им принести всё самое драгоценное, что у них есть. И они появились, блистая редчайшими изумительными диадемами и ожерельями. И только одна из них – скромно, но строго одетая – привела своих сыновей: вот оно самое драгоценное!  Эту историю мама тоже не комментировала. Но вздрогнув всем сердцем, Тамара открыла, что дети – это и есть величайшее из женских богатств.

Трудно, конечно, сказать, что откуда берётся, или в сердце любого из нас изначально самой природой уже заложены  идеалы, или на самом деле они возникают под впечатлением маминых сказок. Но как бы там ни было Тамару уже ребёнком влекло в  мамин мир, и этот мир не казался ей ни сказкой, ни выдумкой, ни фантазией, он был такой же реальностью, как и самый что ни на есть настоящий реальный мир с его хибаркой под соломенной крышей и журчаньем машинки. Надо было только – как мама – уметь жить в этом мире.

Теперь, оглядываясь назад, на их бедную, чтоб не сказать нищую жизнь, на эту хибарку под соломенной крышей, на теснотищу каморок, где не только не было пианино, но даже не было места, чтоб  поставить его… Словом, оглядываясь назад на всю их с мамой внешнюю жизнь, можно было бы здорово удивиться, как это ей удалось не просто закончить обычную общеобразовательную школу, но ещё и закончить школу музыкальную; причём, закончить отличницей, а затем поступить в знаменитую, цены не имеющей – по составу педагогов и послевоенной  славе в музыкальном мире  – Одесскую консерваторию. Оглядываясь на их внешнюю жизнь, на то, как мама  всю себя положила, чтоб дать дочке образование – и обшивала нужных людей, и каждодневно носила Тамаре обеды, потому что девочка просто не успевала бегать из школы в школу, словом, если оглянуться и увидеть эту самую девочку, как она, спрятавшись в закутке, чтоб другие дети не видели и не обсмеяли, глотала эти обеды, то можно было бы  поразиться, как же им удалось преодолеть все преграды обыденной жизни. 

Но  им удалось. Потому что обе – и мама, и дочь – всем сердцем желали одно: войти и уже навсегда поселиться в этом прекрасном мире маминых грёз.

И, может, действительно, когда человек так сильно чего-то желает, то всё вокруг помогает ему. Тогда им казалось, что  это были просто случайности: случайно мама почти за бесценок сшила платье бывшей учительнице музыки, а та – из благодарности – предложила  обучить Тамару  музыкальным азам.  А открыв, что у девочки есть способности, буквально уговорила маму отдать её в музыкальную школу…  Случайно одно, случайно другое. И уж совсем случайно в их школу приехали прекрасные педагоги, супружеская пара Маковские. Она – учитель по фортепиано, а он - музыковед, вокалист, редкий, глубокий, бархатный баритон. И Тамара стала их ученицей и просто влюбилась в обоих.  

Ах, как она помнит эти великие детские чувства, это своё сердечко, голодное на любовь… Да,  она была отличницей и талантливой девочкой, но она так старалась, ей так желалось чего-то совсем необычного, какой-то другой, неземной, невероятной победы. Сегодня это уже и не объяснить, но она безумно старалась, чтоб радовать своих учителей. И они отозвались на эти детские чувства, они полюбили её, они стали её семьей, её домом, её мамой и папой. Придёт время, и Валентин Геронимович сам отвезет её  на конкурс в знаменитую Одесскую школу Столярского, а затем и в консерваторию. И делал он это не для себя, не для того, чтоб продемонстрировать свои педагогические победы, а для неё, и только для неё! И в  сущности, это они поставили её на дорогу жизни, и она  никогда не забудет этих  святых, чистейших людей…

Легко догадаться, что именно здесь, пока Тамара Ивановна – человек далеко не сентиментальный – хлюпала носом и вытирала манжетом кофты набежавшие слёзы – я мысленно пробежав её жизненную дорогу, смогла уже подвести  кое-какие итоги:
- Могу догадаться, что во взрослую жизнь вы вошли основательной идеалисткой… Ну и как же вы с этой жизнью договорились?..
- Да, - согласилась она, -  и музыка, и искусство, и бесценные учителя – это очень высокая планка… идеал, эталон… И я ожидала, что всё это существует везде,  что это и есть  норма жизни… потом я столкнулась с жизнью, ужасная дисгармония, но… как вам сказать? Был во мне какой-то заряд, я всегда готова была сражаться… где-то внутри буквально довлело, что справедливость восторжествует. И чем дольше живу, чем чаще оглядываюсь назад, тем ясней понимаю, что всей своей жизнью я нового – ничего не придумала,  просто я повторила жизнь мамы…

Да, она повторила жизнь мамы. 

И так старательно повторила, что даже внешне их жизни оказались похожими. Она – как и мама - ушла от мужа. Способный, даже талантливый музыкант, он стал выпивать, и чем дальше, тем основательней, и она, боясь за Алёшу, решила держаться подальше от такого отца. И вот они сели окончательно поговорить, и муж без всяких прелюдий,  сказал, что дом – тот самый дом, который она строила собственными руками, буквально руками укладывая стены из кирпичей – дом надо оставить ему, потому что без неё он второй дом просто не выстроит; и машину тоже надо оставить ему. Потому что – зачем ей машина?.. А ребёнка он уступает ей, вместо машины и дома.

Она сказала, что услышав такой расклад, она обалдела. 
Она не знала даже, чем возразить, что сказать, что подумать и как понимать… она даже не представляла, что ребёнка можно оценивать домом или машиной, для неё это было – бесценный дар, она  для ребёнка готова отдать и жизнь, и руку, и ногу…

И вот здесь, пока она говорила, даже сегодня не понимая логику мужа, а понимая только себя  и только себя, я наконец воткнула самый главный вопрос, тот самый вопрос, который  буквально гудел во мне все эти годы,  сколько я знала   Тамару Ивановну и Алёшу.
-   А вы не боитесь, - почти крикнула я, - вы не боитесь, Тамара Ивановна… и даже   -    не так! А разрешите спросить вас прямо: вам Алёша хоть раз  спасибо за ваши труды сказал?!

Она глянула на меня с такой ошарашенностью, будто я бросила в неё камень.

-   А я и не жду благодарности, - тоже выкрикнула она, - мне и не надо, я всё делаю не  для спасибо, а потому, что мне - нравится это делать! Я люблю сына и хочу быть ему полезной, мне, мне! это нравится! И вообще хочу вам сказать,   что человеком во всех поступках движет – любовь. Любовь и только любовь! Любовь к ближнему, к соседу, к подруге, к сыну, к дочери и даже к кошке… Нами всеми движет любовь.  Мою судьбу тоже создала  любовь. Любовь моей матери, любовь моих педагогов… а теперь я эту любовь возвращаю, теперь она создаёт судьбу сына…

О, как она говорила!..

Она говорила о могучей силе любви и горела глазами, и захлёбывалась словами, будто боялась, что я не дам ей договорить и не узнаю самого главного. Но я не мешала, пусть говорит, я затем и пришла, чтоб послушать, хотя всеми чувствами понимала, что просиди я в этой квартире – с её цветами, кошками  и отдельной комнатой для Алёши с его пианино –  просиди я в этой квартире хоть до конца своих дней, мне всё равно никогда уже не узнать, какую дорогу надо пройти и обо что в себе надо споткнуться, чтоб из испуганно-замкнутой девочки превратиться вот в эту смело живущую женщину с её несокрушимой любовью  к жизни.

Возможно, поэтому – пока она говорила – я упорно пыталась додумать что-то своё и мысленно стала перебирать подробности этого лета, когда Тамара Ивановна пыталась отправить Алёшу учиться в Московской аспирантуре. А мы с Москвой уже не родня и сёстры, мы уже иностранцы, отдельная самостоятельная страна, и учёба в аспирантуре для иностранцев влетает в копеечку, а у Тамары Ивановны – как у нас всех – в своё время до белых костей обобранных государством, нет ни копеечки, ни  даже возможности эту копеечку заработать. И вот она – с этой святой уверенностью, что Алёша с его уникальным талантом, которого зазывают и в Москву, и в Париж – это не просто Алёша, сын своей мамы, а завтрашний день нашей музыки, а музыка, как считает она, это не горы нот, написанных чудаками всех времён и народов, это духовный взлёт и спасение человечества, и  в такое крутое время, как наш сегодняшний день, её самою не спасать – преступно. И вот в наивной своей убеждённости, что все вокруг понимают это, она всё лето моталась по министерствам, союзам, офисам, Соросам, фондам.. . Но конечно, моталась зря. Потому что таких дурачков, чтоб фукнуть деньжата на какого-то там Алёшу наша земля просто  ещё не создала.

И вот в эту минуту, когда она, задыхаясь словами и чувствами, воспевала силу любви, я неожиданно глазами, прямо как в чёрно-белом кино, вдруг увидела их: с одной стороны Тамара Ивановна с её пылающим яростным взглядом, с другой – новейшая наша жизнь с  её таинственными структурами, кабинетами, депутатами, бизнесменами, мерседесами, секретаршами… Представила и громко, вслух - испугав Тамару Ивановну – расхохоталась. И мысленно сказала сама себе: «Да, она действительно - победительница!» 

И прежде всего потому, что весь этот новый мир с его воровскими замашками и круизами и швырянием денег по всем притонам  Европы,  Азии и Америки, с его тупым презрением к человеку - он скучен и сер рядом с сияющим миром этой простецкой тётки в серой измученной кофте.

Для которой превыше всего – и конечно, выше себя самой – навсегда остаётся – Алёша, музыка, творение жизни любовью  и улыбка – от уха до уха…

Лидия Латьева
из книги «Облак белый», 1995 год

Комментариев нет:

Отправить комментарий