- Мама, а вот ты молишься всё время, так
о чём же ты молишься, скажи,
пожалуйста…
- О чём молюся? Я за вас молюся… за всех православных молюсь…
- Мама, а вот что ты просишь, что ты нам
у бога просишь?
-Дай, Господи, здоровья душевного и
телесного, дай спокойствия… Прости меня, великие согрешения душам нашим…
Прости, Господи, помилуй всех православных…двоюродных, троюродных, всех родных,
знакомых и незнакомых…
(Из разговора Анастасии Михайловны с дочкой)
Её зовут
Анастасия Михайловна Кропылёва.
Четвёртого января – как раз в день святой Анастасии – ей
исполнилось сто два года.
Сто два года!
Именно так я чувствую это время. И только поэтому,
услыхав, что не где-то в безмятежных
горах, приближённых к богу и небу, а у
нас, в Кишинёве, живёт такая старинная бабушка, я тут же бросила всё своё
неотложное и помчалась к ней на Рышкановку. И пока добиралась, в моей голове,
как в пламенной лихорадке, листались страницы истории, и – только подумать! –
сколько всего увидела эта бабуся! Только подумать, какие бури и шквалы, какие
великие социальные потрясения, какое вселенское переустройство жизни обрушилось
на неё, сметая сонную вечность! Одних только войн было несколько. Тут тебе и
Японская и Первая мировая, и Октябрьская
революция, и интервенция, и мировая вторая. А между ними была ещё и
коллективизация, и две страшнейшие голодовки, и
сталинские репрессии, а сюда, ближе к нам, угнетающей чередой тянулись
годы унылой брежневской власти, и наконец грянул сегодняшний день, когда под
флагами перестройки столкнулась надежда одних и разрушительный зуд других…
И вот, пересаживаясь с троллейбуса на троллейбус,
мысленными глазами – как на бешеной карусели – я проворачивала картины
нашей народной жизни, видя то лики вождей и героев, то лозунги величайших строек, то ярость толпы, бушующей
против всего и вся. И прямо глазами вижу, сколько надежд и боли, сколько
ненависти и злорадного торжества, сколько самых безумных надежд и самых чёрных
разочарований испил наш безумный, безумный век. И даже поверить самой себе не
могу, что вот вытолкаюсь из троллейбуса, вот куплю мандарины для именинницы у
этой лиловой от холода продавщицы, вот по скользкой оледенелой дорожке, рукой
хватаясь за мокрый куст, спущусь к улице Бурлаченко, поплутаю в скопище серых
пятиэтажек, найду одну, подымусь на второй этаж, позвоню, мне откроют, и я
глазами увижу лицо человека, для которого этот безумный двадцатый век - вечность поставивший на дыбы – был не историей,
а самой обыденной повседневностью,
каждодневностью его личной жизни. Я верила и не верила, что такое
возможно, что вот задам какой-то простейший вопрос, она ответит, ещё раз
ответит, и мне вдруг откроется – не по книгам, а по живому рассказу очевидца – как столкнулась личная жизнь человека
с историей, и что в конце концов получилось от этого столкновения.
И вот наконец дошла, позвонила, открыли, вошла и…
…никакой историей в этой квартире даже не пахло! Самая
рядовая трёхкомнатная рубашка, и всё в ней, как бы назло моим космическим ожиданиям,
тихо, скромно, обычно. И даже по лицам хозяев – приподнято-светлым и тихим –
совершенно понятно, что в доме семейный душевный праздник.
Самой именинницы нет, я пришла рановато, и она – она
теперь как дитё – ещё спит в своей комнате, а встречает меня семья её младшего
сына Степана Андрияновича, Анастасия Михайловна живёт в этой семье. Здесь и сам
Степан Андриянович, и его сын Сергей, и невестка Наташа. Их дочка –
третьеклассница Ирочка – то забежит посмотреть, что за чужая тётка и о чём
говорят эти взрослые, то заскучает и убежит по своим делам в соседнюю комнату,
дел у Ирочки, как видно, невпроворот, и все неотложные. Помочь приготовиться к
именинам пришла дочка Анастасии Михайловны – Полина Андрияновна. Словом,
всё-всё обычно: и дом как дом, и семья как семья, и альбом как альбом, семейные
скромные карточки.
Необычно пока одно: в этом доме на стенах много самых
разных портретов. Цветные и чёрно-белые, мужчины и женщины, молодые и в
возрасте. Но и это сугубо домашние лица, никаких претензий ни на какую историю,
будто этот маленький мир семьи существует сам по себе, своей какой-то отдельной
внутренней жизнью, понятной и дорогой только
ему одному. И то, что – вроде я ещё не успела войти и оглянуться – как
Полина Андрияновна стала водить меня от портрета к портрету, спеша о каждом
сказать хоть несколько слов, будто все эти люди были живые, и она знакомила нас
– это совсем уже увело меня от истории.
А – слово за словом, портрет за портретом – и я потихонечку погрузилась в
совершенно другую историю: историю семьи
Кропылёвых.
Анастасия Михайловна и муж её Андриян Лаврентьевич – люди
русские, с Волги – вырастили восемь детей, а у этих детей свои дети, а у
тех тоже дети, и каждый из них – живя по
душе – породнился с людьми других национальностей, тут тебе и татары, и евреи,
и немцы; сам Степан Андриянович женился на украинке, а его сын Сергей в жёны
взял молдаванку, вот она его дорогая Наташа –
глаза яркие, волосы чёрные, смех
звонкий, настоящая молдаванка, будто
вышла из горячей молдавской песни, а к вечернему угощению лепит пельмени, чтоб
гостей угостить по-русски, в честь дорогой бабульки. Словом, жизнь:
перемешала нации, судьбы, навыки, да ещё
разбросала эту большую родню по всем уголкам страны, от нашего Кишинёва до
самой Камчатки. Так что нечего удивляться, что, слушая вроде о жизни одной
семьи, но, глядя на разные земли и
разнонациональные лица, довольно скоро я ощутила, что сижу не в скромной
хрущёвке, а на просторе земли, на юру, и
вокруг не одна семья – пусть даже большая, из четырёх поколений – а вокруг меня
– огромнейшая страна, люди самых разных народов, и это по их судьбе, ни с чем
не считаясь, проходила наша безжалостная история: разоряла веками отшлифованный
уклад, разлучала, ссылала, сеяла страх,
доносительство, подлость, срывала кресты
с куполов и могил, издеваясь над жизнью и верой потрясённого человека. И ещё не
могла не подумать, что у нашей страны как-то сразу, с первых шагов революции –
как у двуликого Януса – одновременно складывалось два лица.
Одно – открытое и парадное. Лицо для всех. Героическое, с
сияющими глазами, с шумом побед и знамён, на которых сияла идея великого
братства, равенства и свободы и звенели дерзкие песни: «Мы свой, мы новый мир
построим, кто был никем, тот станет – всем…»
А второе – вот оно:
внутреннее лицо, лицо самой жизни: полный раззор веками устоявшегося уклада,
полное пренебрежение к тому, что народ нажил и за что веками держался:
порядочность, трудолюбие, совесть, родство, милосердие; полное презрение к
самому человеку, когда по доносу каких-то жу-жу потомственного крестьянина с
кровью срывали с родной земли, разлучали с детьми, лишали дома и – как
преступника – гноили на лесосплавах или великих стройках. Миллионы людей –
кормильцы семьи и страны – не вписались,
а врезались в новый мир и стали – никем!
Семья Кропылёвых
оказалась одной из таких обречённых семей.
Анастасия Михайловна и
Андриян Лаврентьевич поженились в 1906 году, и к тридцати годам – нажили
хозяйство, из девяти детей сохранили восемь – случай редчайший в крестьянской
семье, где дети мёрли как мухи – и вот старшие сыновья уже подросли, вошли в
силу, и малыши уже встали на ноги. Да
что говорить о ногах! Крестьянские дети, они с пелёнок умельцы и в поле, и в
доме, и возле скотины. А кропылёвская ребятня ещё плела решета и создавала художественные
изделия, вырезая по трафарету зверей и, раскрасив их красками, продавала, подкармливая семью. Словом, добытчики были
все: и взрослые, и малышня. В годы раззора, голодовок и войн семья кормила себя
и готова была кормить страну. Но тут грянула коллективизация, и вся её жизнь –
порушилась.
Андриян Лаврентьевич в
колхоз не пошёл: не понял, не принял, испугался колхоза и со старшими сыновьями
подался в город, стал работать в
питомнике конюхом. Крестьянин и есть крестьянин: лепился к скотине. Жалел её
бессловесную. И часто, бывало, кормить коней нечем, так он нарубит соломы,
напарит, припорошит отрубями и так спасал от голодной смерти своих меньших
братьев. Пройдёт время, его – за такую душевнейшую работу – пригласят в Москву, и сам Всесоюзный староста
Михал Иванович Калинин с благодарностью пожмёт ему руку и вручит премию –
тысячу рублей! Деньги огромные. И он там же, в Москве, накупит всем своим
ребятишкам и обуви, и одёжи, и сладостей, и даже сегодня – спустя целую жизнь -
Полина Андрияновна с восторгом
расскажет, какой невиданной красоты пальтишко привёз ей отец. И будет подробно
описывать пуговички на пальтишке и рассмеётся сама над собой, и тут же
расплачется, потому что это событие так и осталось самым великолепным во всей
её жизни, когда всем им казалось, что семья и страна шагнули навстречу друг
другу.
Но – увы и увы! - этот
праздник остался неповторимым, потому что страна и семья тянули врозь, и чем
сильнее тянули, тем беззащитней становилась маленькая семья перед всесильной
властной страной, которая новый счастливый мир строила не для этих бедных
простых людей, а для собственной вящей славы и будущих поколений. По логике их
отношений в тридцать третьем году семью Кропылёвых постигло непоправимое:
однажды ночью случился пожар, и сильное пламя – мгновенно, будто наслала его
неземная сила – сожрало и дом, и подворье, и даже скотину. Бедная Анастасия
Михайловна успела спасти только самое дорогое: детей!
После пожара настали
чёрные дни: жить негде, скитались по людям, ютились в брошенной баньке по-чёрному, болели и
малярией, и сердцем, и всеми видами тифов, какие только бывают: брюшной,
головной, цепной. И так голодали, что Анастасия Михайловна – спасая детей –
побиралась.
И вот слушаю о
мытарствах этой семьи, а сама думаю свою бесконечную думу. Думаю и о том, что с
детских лет нас учили, будто народ – главная сила истории, счастливый творец
своей жизни. А вот она настоящая жизнь творца. И особенно в ней потрясает этот
ночной пожар. Странны и страшны были эти пожары. Странно и страшно то, что
таинственно загорались и до тла, до сажи и головёшек сгорали не любые подворья,
а именно тех, кто не шёл в колхоз. Тёмные слухи ходили на этот счёт по округе.
Люди шептались, что это известный пьянчужка Акся поджигает дома непокорных по
указу властей. Так народная власть объявляла войну своему народу. И сейчас я
даже умом понять не могу, чем же держался и как выживал человек, обречённый на
полное социальное уничтожение.
К слову сказать, для
самой Анастасии Михайловны борьба за
выживание не закончилась даже сегодня. Она например пенсию – не
получает. Только подумать! Человек вырастил
восемь детей, живёт – всем на диво – такую долгую жизнь, а пенсия – не
полагается, не заработала! И когда я стала расспрашивать, как могло такое
случиться, а Полина Андрияновна попыталась мне объяснить, как они хлопотали о
пенсии, какие у них требовали документы, куда и какие запросы они рассылали, а
ответы на эти запросы приходили годами, а иные из них вообще ещё не пришли, и
даже если придут, то совсем неизвестно, что получится в результате этих
ответов, ведь может и так получиться, что они уже не они и что их - вместе с
матушкой - нет и не было на земле. Слушая эту дикую повесть, я даже не
понимала, смеяться мне или плакать, даже сказать ничего не смогла, только и
вырвалось: - Господи-и-и!…
А Степан Андриянович, всё время молчавший, тоже вздохнул:
- Жизнь… - И добавил: - Возьмём хоть
отца: труженик редкий, а голова вечно в плечи, вечно всего боялся, у него от
этого страха даже ум помутился…
Вот тут-то наш разговор и оборвался, упала мёртвая
тишина, сердце моё покатилось в какую-то яму, и вдруг вспомнила мысли, с какими бежала сюда: история, Лев Толстой,
зачем мы пришли в этот мир… Вспомнила и подумала: да какая история, да и что он там может этот затравленный маленький человек!..
Сидим и молчим.
А
по столу раскрыты альбомы, много альбомов, один, второй, третий…
А в альбомах у Кропылёвых есть особые карточки: не только
живых, но и мёртвых. Видно, что, провожая в последний путь своих дорогих
родных, они воздавали им всё своё уважение и почтение. Есть здесь и карточка
мёртвого Андрияна Лаврентьевича. Кошусь на неё краем глаза и неожиданно
открываю, что он совсем не похож на забитого человека. Наоборот! Его лицо такое величественное, будто исполнив
тяжкий долг перед жизнью, его душа наконец вздохнула и обрела свою высоту. И
неожиданно мне открывается, что какие там теории не рожай, но высшим итогом человеческой жизни остаются всё-таки – дети. А
он – несмотря ни на что - оставил после себя хороших детей. И кого из них ни
возьму, он и работник, и семье голова, и Отчизне – защита.
Например на стене
портрет старшего сына - Ефима. Лицо
красивого, достойного человека. Даже смотрит строго и прямо. Так же строго и
прямо жил. А во время Отечественной
войны, защищая родной Ленинград, в обнимку с дружком-пулемётом семнадцать дней
отстреливался в болотах, оставив в этих болотах здоровье, но Ленинград врагу –
не отдал! Другой сын – Андрей – добровольцем, зелёным мальчишкой, курсантом
лётного училища не ушёл – помчался на фронт. И всю войну воевал на тяжелом
бомбардировщике, заработав на этой работе и ордена, и медали, и славу. И с
войны вернулся живым, ему повезло, глянул в лицо долгожданной победе, и умер от
ран, в тридцать три года. Лётчиком стал и первый из внуков Анастасии Михайловны
– Юра. Его чудная карточка висит над столом: лётная форма, чин капитана, лицо
светлое и прекрасное, как у бога. Но он не только красавец, он удивительно
талантливый человек, он и пел, и играл на всяческих инструментах, и знал
иностранные языки, и закончил художественную академию и… погиб, исполняя
служебный долг, уже в наше, мирное время.
В этой семье любят небо.
Степан Андриянович тоже спал и видел сына Серёжу
летчиком. А Сергей стал наладчиком. И – ничего, любит свою работу и не жалеет,
что привязан к земле, а не к небу. Сам Степан Андриянович – шофёр. Конечно, это
не лётчик. Но тоже не простенькая работёнка. И бывало, он так накатается за
свои полторы смены таксиста, что, выходя из машины, качался, как при хорошей
болтанке. Но работник он был неплохой: ответственный, толковый, усердный, и за
тридцать два годы не имел ни единой аварии.
У него и в семье тоже ладилось. Он сказал, что ему
удивительно повезло с женой. Вот она, его дорогая Раиса Павловна на портрете: чёрные очи, чёрные
брови… Она всем была удивительно хороша: и красивая, и мудрая, и терпеливая, и
решительная, и весёлая. И на работе работница, и в доме хозяйка, и сыну любимая
мамочка, и ему дорогая жена, и друзьям редкий друг, и матушке Анастасии
Михайловне не невестка, а – дочка. Они жили с матушкой душа в душу, а когда
старость к свекрови пришла, Раиса Павловна обходилась с ней как с ребёнком: и
обошьёт, и выкупает, и душу повеселит смешным забавным рассказом, и за столом –
из величайшего уважения к матушке – ей первой тарелку подаст. Всем была хороша!
В одном подвела: рано ушла из жизни. И этот портрет уже сделали без неё, из
маленькой карточки, потому и лицо её получилось размытым и вроде печальным,
будто она растаяла, а, тая, ужасно печалилась, прощаясь с родными сердцами.
И мы тоже, будто
прощаясь, смотрим на этот портрет
задумчивыми глазами. А Степан Андриянович вдруг говорит:
- Рая очень любила цветы…
Она любила цветы, а он любил их дарить. И бывало – в
самый будничный день – подъедет к кинотеатру «Патрия» и купит самые свежие,
сколько б эти цветы ни стоили. И вот уже нет его дорогой жены, а привычка
дарить цветы осталась. И если заходит к друзьям или просто в дом, где живёт
женщина, обязательно купит цветы, зная, как любят их женщины.
Он говорит о цветах. А я листаю альбом. Вижу карточки
всей их совместной жизни. И что интересно: какую из них ни возьми, Степан
Андриянович с Раисой Павловной всегда вместе и рядом: у фонтана, в гостях, у
моря, на выставке… И вот ушами слушаю про цветы, а глазами вижу эту их
неразлучность и думаю: ого-го! сколько женщин на белом свете любят эти цветы, да вот беда: некому
эти цветы им дарить…И ещё думаю так: неплохих детей вырастили Анастасия
Михайловна и Андриян Лаврентьевич, много сумели вложить в них людского. И даже понять не могу, откуда ж это
людское, если столько пришлось пережить?!
Услышав такой
вопрос, Полина Андрияновна даже руками всплеснула: как откуда?! Да от родителей
всё и бралось!
И стала
рассказывать о жизни в родительском доме, и оказалось, её родители были людьми
строгих правил и уважали всё, чем привыкли держаться в жизни: порядочность,
трудолюбие, прямота, нежность. В их доме сроду не прозвучало ни грубого слова, ни окрика, и, даже если
дети набедокурят, их никогда не ругали,
на них не кричали, их не стыдили, а родители тихо пошепчутся между собой, и уже
беду, как рукой, развело. А ещё между ними была – любовь. Конечно, были они
старинные и стыдливые люди, и на людях – не дай бог! – не любезничали никогда,
но их нежность друг к другу видна была даже детям. Как два голубка! –
мечтательно улыбнувшись, проговорила Полина Андрияновна и рассмеялась, и
уточнила сквозь смех: - Они вообще любили не так. как мы теперь любим, на виду
у всей улицы… Да и сами были другие, не мы…
А Наташа, услышав, о чём разговор, улыбнулась над целым
полем пельменей, стряхнула муку с ладоней:
- Да она и сейчас ничего…
И они, мгновенно поняв одна другую, наперебой, обо всём
вперемешку стали рассказывать о бабуле. И сначала сказали вроде трудную правду:
не мёд такая глубокая старость! Совсем не мёд!! Бабулю надо и обстирать, и
помыть, и с ложечки покормить, и присмотреть, она же может и газ открыть, и
чайник забыть на огне, она теперь за себя не ответчик, за ней нужен глаз да глаз!
Это из-за неё Наташе пришлось оставить работу, а Наташа любит свою работу,
тоскует по ней, так нет, сиди дома, лепи пельмени и – бабушку стереги! Они говорят, вроде, трудную правду –
тяжеловато и ей, и им – но как говорят! Со смехом, с весёлыми лицами и с
таки-им удивлением, потому что бабушке
не удивляться – нельзя! Это ж только подумать: человеку сто лет, а у неё и
характер, и воля, и чувство достоинства… да и само по себе её долгожительство не может не изумлять. К примеру, кто-то в семье заболел, пришёл врач, делает
своё дело и вдруг видит, ходит по дому невиданно старенькая старушка. Врачу
любопытно, послушал ей сердце, измерил давление и прямо глазам не поверил:
давление, будто…
… у космонавта! – в один голос крикнули и Наташа, и
Полина Андрияновна.
И снова –
наперебой и обо всем вперемешку – стали рассказывать, какой аккуратнейший
человек их бабуля. Она себя – держит в струне: лишний кусочек в рот не возьмёт,
мясо не ест, раньше двенадцати не завтракает, четыре дня в неделю постует и
хлебушек выберет почерствей: диета! Недавно Полина Андрияновна принесла
свежайший томатный сок – порадовать бабушку -
но матушка сок рукой отвела: «Миленькая, не надо, от него отложение
солей…»
Мы слышим про эти
соли и хохочем до писка.
Тут вбежала сверхзанятая
Ирина, постояла, послушала и неожиданно строго вставила, что нечего нам над
бабулькой смеяться, бабулька - добрая, любит дарить подарки, бабульку надо
любить. Одно только ей непонятно: бабушка говорит, что все люди должны –
молиться.
На этом наш разговор
влетел кажется, в самое интересное. Оказалось, Анастасия Михайловна – верующий
человек, старообрядка. И дети с пелёнок знали о боге, вере, молитвах. И дело не
просто в молитвах. Вера была – образом жизни Анастасии Михайловны, естественным
состоянием её духа. Дети помнят, как мама – ещё молодая, косы тугим венцом,
белое платье в голубую полоску – выходя из дома, даже если совсем ненадолго,
даже если только к соседке за солью, встанет в дверях, поклонится мужу,
смиренно попросит: «Прости меня Христа ради, если что-то не то». Он тоже
поклонится ей и тоже попросит прощения. И это торжественное прощание перед
самой короткой разлукой - как перед вечной - было не ритуалом, это была –
потребность души в чистоте, страх перед самым житейским, невольным грехом.
Греха боялись больше
несчастья.
А грехом считали всё грубое, наглое, бесчеловечное. И детей учили
помнить не сами молитвы, а вот этот неписаный долг каждого человека перед
добром. Анастасия Михайловна часто им говорила – да и сейчас говорит – что,
если три раза в день подумать о смерти, то жизнь станет чище, а сам человек
забудет о зле. Сама же она – всегда была да так и осталась – человеком такой
редкостной доброты, какая сегодняшним людям просто уже непонятна. Она например
в свои сто два года, яблочко покрасивей не съест. Её угостят, а она припрячет.
Ирочка прибежит после школы, а бабушка яблочко ей подарит. А уж обидеть Ирочку
– никому не позволит! Как-то Ирина так основательно рассердила родителей, что
Серёжа даже схватил ремень, но тут перед
ним возникла Анастасия Михайловна, лицо грозное, в руке палка, прямо не человек
– божья кара: «Отпустите! Не дам обидеть младенца!» А Серёжа ей сгоряча: «Не
мешайте, бабуля! Я ей отец!» А она ка-ак стукнет палкой о пол: «Ты ей отец, а я
тебе – бабка!» И этим напомнила старинный закон семьи Кропылёвых: младшие
почитают старших, а старшие младших не бьют, а – лелеют.
Наташа вспомнила этот случай, этот грозный
бабушкин вид и особенно это библейское слово младенец, и, показав на цветущую
крепкую Иру – эта Ирочка та ещё егоза, тот младенец, ей бы мальчишкой, а не
девочкой быть – и Наташа смеялась и жаловалась сразу: строгости в доме ну,
никакой! Всех распустила бабулька! Взять
того же Серёжу. Он уедет в командировку – а в наладке командировки сыпятся, как
горох, – и вот уехал, приехал, и каждый раз Ирочке обязательно привезёт
подарок. Уже навез «миллионы всякой одежды», уже шифоньер трещит, а он дарит и
дарит, остановиться не может, и этим весь – в бабушку, она тоже не может лишить
себя удовольствия – радовать человека.
Наташа и смеётся и
жалится сразу, а Серёжа… особое чудо в этой семье Серёжа! Вот же кажется
современный мужчина, а он – как ребёнок! Он так волновался, пока мы тут
говорили, так ему не сиделось на месте, так перескакивал с дивана на стул, со
стула опять на диван, и теперь, услыхав, что Наташа заговорила о нём, он в
голос, с ужасом крикнул:
- Что она делает?! Она
– хвастает!.. –
И
– бросился в кухню! И уже оттуда стал
горячо говорить, что не может он видеть такую развязность, что в гости зашёл
писатель, а они смеются и говорят, что попало! Да ещё и хвалят сами себя! И уж,
конечно, сам он слова не захотел сказать,
как я его ни просила. Да что там просила, я чуть ли не в холодильник
загнала его своими вопросами, а он упирается: ни за что! И я наконец догадалась
и попросила
- Ну, помогите, Серёжа. Нам же, в наше чёрствое время,
хочется знать, каким таким чудом передаётся от одного человека другому талант
доброты…
Ну и конечно, раз
попросила, ему уже некуда деться. И он, спеша и волнуясь, прежде всего уточнил,
что вот мы о бабушке говорим, как о дряхлой слабенькой старушонке, которую надо
во всём опекать. А он вырос на бабушкиных руках, они с бабушкой дружат и любят
друг друга долгие годы, но он её слабенькой просто не знает. Она всегда была
сильным, самостоятельным человеком, и Серёжа любил и любит не только её самою,
но и весь её мир, и с самого раннего детства он полюбил красоту и величие
церковного пения и бабушкин голос. Он рос впечатлительным мальчиком и казалось,
был обречён на беды, но когда бабушка своим тихим ласковым голосом говорила
ему, что ты, мол, только учись и будь человеком, а я за тебя помолюсь, то сам
её голос был таким убедительным, что все его беды теряли свою остроту, и он
верил и верит сейчас, что его действительно защищает её молитва…
И вот тут – как раз на слове молитва – наш разговор
неожиданно оборвался. В эту минуту из комнаты Анастасии Михайловны раздался
какой-то звук: стук не стук, голос не голос, сигнал не сигнал, но и Наташа, и
Полина Андрияновна, мгновенно узнав его смысл, бросились к бабушке, и оттуда
послышался шёпот, смех, лёгкие шорохи быстрых сборов, а мы обернулись на дверь
и ждали с какой-то невольной улыбкой. Как бы одной на всех.
И вот дверь отворилась
- А вот и мы!
Я глянула радостными глазами и… всё внутри будто
оборвалось, и даже дыхание прекратилось, и сердце перестало стучать: между
Наташей и Полиной Андрияновной – они держали её по под ручки – меж двух улыбок,
радостных, живых лиц – стояла вся в тёмном такая сухонькая, маленькая и даже не
просто старенькая бабулька, а такая глубокая, будто уже самим богом забытая
старость, что я растерялась. И тут же само собой вспомнилось мое сюда мчание,
бушевание вечных вопросов, история, Лев Толстой, истинность человеческой жизни… И я усмехнулась сама над собой и,
ужавшись, как виноватая, даже не знала сказать ей здрасте или не сказать,
потому что даже понять не могла, что из нашего мира она ещё слышит и понимает.
Но тут её посадили, прямо напротив меня, и Полина
Андрияновна, беспечно бросив, что «матушка уже плохо слышит», зашла к ней
справа и крикнула в ухо вопрос, и между ними возник разговор, и я неожиданно
вижу, что это именно разговор, общение двух интересных людей, и что вся моя
паника зря, Анастасия Михайловна как бы получше меня самой помнит и всю свою
жизнь, и родню, и внуков, и правнуков, и имена, и даты, и события. В конце
концов она, подчинившись просьбе Полины Андрияновны, спела свою любимую
песенку, а спев, как-то вдруг, через
плечо, снизу вверх, посмотрела на дочь с
таким видом, будто молча спросила: «Ну, и не надоел тебе этот детский экзамен?»
И тут же без всякой подсказки и просьб – а именно так, как ей захотелось самой
– она взяла мою руку своими холодными
сухонькими руками и, читая в моей душе все мои страхи, понимающе
улыбнулась:
- Холодные, да? – и тут же, не дав мне соврать, спросила:
- Вас как зовут?
- Лида…
- Лидушка… - отозвалась она и неожиданно пообещала: - Я
буду молиться за вас…
А мне стало смешно. И
даже хотела сказать, да о чём там молиться? Да я о своих грехах могу прокричать
с главной площади Кишинёва… И я уже улыбнулась, как бы собравшись бросить
что-то этакое лихое, и уже весело глянула на неё, но тут же всё моё легкомыслие
осеклось: она смотрела в моё лицо прямым, не моргающим взглядом, и мне
показалось, будто сквозь этот запавший старческий взгляд смотрит какой-то ещё
другой. И такой прозорливый, словно внутри этой высохшей бабушки была скрытая
крепкая, сильная жизнь, была сама вечность, и она получше меня понимала, что по
чём в этой жизни и какие наши грехи перед нею.
Это было мгновенье.
А в следующее мгновенье
Анастасия Михайловна прощально стиснула мою руку, отпустила,
стала перебирать свои чёрные чётки – узлы на лестовке – и зашептала
молитву. А потом ушла в свою комнату отдыхать и скоро уснула.
На этом и кончилась
наша встреча.
Хотя, конечно, я ещё
посидела у Кропылёвых, отведала этих
воздушных пельменей. Поговорили о жизни а, уходя, я заглянула в комнату
Анастасии Михайловны, увидела её кресло, рабочий столик, вышитую подушечку под
иголки: она ещё любит пошить. А ещё увидела простую икону и перед ней
немигающий огонёк свечи. Что-то не показное и скромное, что-то высокое было в
облике этой комнаты, иконы, свечи, лица спящей, будто даже во сне она творила
свою молитву, прося Бога за нас.
И только потом я ушла.
Был час пик. Люди
втискивались в троллейбус, проталкивались, ругались, рядом со мной сцепились
две женщины, оскорбляя одна другую с
какой-то нечеловеческой лютостью. И хоть я
утешала себя, что всё это – дело обычное, каждодневная наша жизнь и
ненависть стала нашим естественным языком, в
голове у меня гудел и казалось, вот-вот разорвёт какой-то сосуд проклятый вопрос: ну неужели ради этой грызни
мы пришли в этот мир?!..
И было понятно, что
победила – она.
И что даже в эту минуту
всех нас – злых, ненавидящих, добрых, справедливых, несправедливых, коренных, некоренных, чёрных,
белых, цветных – всех, кто живёт на этой земле, от Камчатки до нашего Кишинёва,
от болезни, от зла, от раззора души – защищает её молитва.
Её всесильная доброта,
заступница наша.
Лидия Латьева
из книги "Облак белый", 1989 год
Комментариев нет:
Отправить комментарий