среда, 1 февраля 2017 г.

А много ли человеку надо?

                                                     
                                                Многие говорят: «кто покажет нам благо?»…
                                Псалом Давида
                                                                                                                  Уже никогда-никогда не пойму, что откуда берётся.

Стояла на кухне. Тёрла морковь. В кастрюльке варилась фасоль для супа. Что может быть прозаичней этого дела?

Как вдруг…

И вот же не зря мудрецы говорят, что мыслим не мы, нами – мыслят. Что все эти вдруг, эти внезапные мысли нам посылает Высшая сила, Творец, Высший разум, свойство Отдачи, назовём эту силу, как кому хочется, главное знать, что это Она управляет нами. И мной, и вами, уважаемый мой читатель, и всем человечеством.

Предположим, об этом я догадалась давно.


И вовсе не потому, что доверилась мудрецам – ого-го-оо!, где они были те мудрецы в   далёкие времена моей молодости!! -  я знала это по собственной практике журналиста, а потом и писателя. Ведь что интересно в этой работе? А то интересно, что, бывало, так тебя озарит какая-то мысль, такое тебе откроется и такое напишется, что сама себе удивляешься. Будто прыгаешь выше себя в тебе самой непонятную высоту ощущений.  Не зря поэты, пережив вот эту приподнятость над собой, говорят о прозрении-вдохновении-духе, сами не понимая, откуда грядёт этот дух озарения, помогающий вдруг, ни с того, ни с сего раскрыть тайную, недоступную суть вещей. Да, мудрецы, постигшие мироздание, совершенно правы: нашими мыслями мыслит Творец!

 Я только одно понять не могу.

Зачем Творцу –  могучей непостижимой силе – сотворившей всё необъятное мироздание, вечность, миры, законы и человечество, смысл и бессмыслие нашей жизни – зачем Ему тратиться на пустяки, посылая такие глупые мысли, какие и мыслью не назовёшь. Ведь глупее того, о чём подумала я, пока тёрла морковь, уже не придумать.

 «А сколько лет этой тёрке?» - вдруг подумала я.

И не просто подумала, а, загоревшись этим вопросом, мгновенным движением – будто кто-то невидимый гнал меня в шею, требуя немедленного ответа, –  скинула на нос со лба очки и изучающе, словно вижу её впервые, стала оглядывать тёрку.

И что же я вижу?

Металлическая пластинка серовато-беловатого цвета (природа металла мне неизвестна, но  думаю, из чего-то вечного, почерк советских времён, когда обожали всякую ерунду сработать навечно), размер 20 на 13 см., три вида тёрки: крупная, мелкая и мельчайшая  (для овощей, сыра, масла), врезан резец, можно нашинковать маленькую капусту, сверху, в левом углу чётко выдавлена цена – 42 копейки.

А сколько служила мне эта тёрка ценой сорок две копейки?

Она служила с мая 1963 года –  скоро три четверти века!

- Советское – значит отличное! – постучав тёркой о разделочную доску,  торжествующе  провозгласила   я знаменитый лозунг былых времён. Кстати, тут же попутно вспомнив, как над  этой советской продукцией издевался и хохотал весь мир, считая её  дубовой, а мне было больно  за  наши наивные и невзрачные тёрки ценой  сорок две копейки да и за  весь наш простенький, простодушный быт, без  наворотов и  шика.  Но сейчас, уважая былую непритязательность, я искренне восхитилась этой отлично сработанной тёркой и, окинув её любовным взглядом, сказала: «Ты - ма-ла-дец!!  Спасибо за верную службу!»

И -- даже не сомневаюсь – что иронически усмехнувшись над моим ликованием, читатель  спросит меня: а что такое могло случиться, уважаемый автор, чтоб вы с  такой скрупулёзной точностью запомнили  дату, когда у вас появилась тёрка, ценой  сорок две копейки?

Тут же отвечу.  А потому я запомнила эту дату, уважаемый мой читатель, что как раз в этот год, в сияюще ярком апреле нашей южной весны я - начинающий журналист – получила квартиру! 

Мой первый, личным трудом заработанный дом.

Для тех времён – начало семидесятых прошлого века – это был редкий, невероятный случай. Сказка!

В те годы наша страна СССР ещё царапалась из развалин, оставленных грозной войной, жилья было мало, и измученный люд ютился в лачугах, общагах, пристройках, сарайчиках, где попало. И в нашей газете «Советская Молдавия» -- главный печатный орган республики -- люди ждали квартиру десятки лет, без всякой надежды её получить. Квартира была синонимом счастья. Я, например, о подобном счастье даже и не мечтала. Выпускница Ленинградского университета, классно обученный журналист, помыкавшись по углам и воровкам-хозяйкам углов, я наконец приземлилась в сарайчике-комнатушке, с подслеповатым окошком  и с такой подозрительной сыростью, что я – боясь крыс до ужаса --  в каждом углу влепила по мышеловке. При этом, конечно, считала свою конуру колоссальным подарком судьбы.

Ма-агучий подарок судьбы!

И, отхватив его -- свободная от заморочек быта, по-журналистски азартная и лёгкая на подъём, в любую погоду и в любое время – если любимой газете надо – я мчалась в самую глухомань республики, трясясь по жутким молдавским дорогам хоть на раздолбанных пазиках, хоть на сонных телегах, хоть вообще ни на чём, ногами. Ах, дорогой-дорогой читатель! Как я завидую этой юности начала семидесятых, этим наивным, горячим сердцам, живущим вне быта, зато на просторах, именуемых Родиной, где любая республика и любой народ, любой язык и любое лицо, любая земля и травинка на ней – всё было – Родиной! Таким родным, и таким горячо любимым, что важнее вот этой земли и травинки на ней – не было ничего!

Вот этими чувствами я и жила,

И только поэтому, когда редактором нашей газеты стал Николай Николаевич Гладилин (мы его за глаза называли Ник), прожжённый газетчик и настоящий тиран – как и положено «главному» -- он приметил мою рабочую прыть, назначил спецкором, и по первому его свисту – «Давай!» «Скорей!» Надо!» -- меня как собачку на след гнало за этим всесильным «надо!» мотаться, искать, находить подходящий объект и людей, трясти из них душу, не спать и не есть, грызть перо и комкать листы бумаги пока это «надо!» не ляжет на стол редактора. И он – ах, эта нетерпеливая жадность газетчика! – и он, едва дочитав до конца, накрутит внутренний телефончик и крикнет ответственному секретарю: «Зайди, Аркадьич, есть одна штучка в номер!».

При этом. Меня, создателя «штучки», редактор не удостоит самой маленькой похвалой. Не тот человек, чтоб разводить сантименты, и слово «штучка» в его державных устах было главной моей наградой, чем-то вроде ордена Ленина. И уж если оно прозвучало, то теперь Аркадьич будет париться, ломая свёрстанную газету и свистеть в мою сторону: «И откуда ты, прыткая наша, взялась?!». А я улыбнусь ему лучезарно, понимая, что и Аркадьич – журналист до мозга костей -- из-за какой-нибудь ловко скроенной «штучки» готов – хоть до утра – перевёрстывать свёрстанную газету, ловя от выпускающих номер свистки и косые взгляды. А мне их свистки и взгляды – большой комплимент, как бы ещё один орден.  Значит, вся в орденах и с лёгкой душой, можно вползти в сарайчик, проверить все мышеловки, отмыться и -- выспаться!

И вот именно при Гладилине -- подробностей этого судьбоносного дела не знаю и врать не хочу, хотя могу догадаться, что под его железным напором – неожиданно, как волшебное колесо, завертелось и завершилось строительство трёх домов – три дома! – для бездомного журналистско-издательского  люда.

Господи боже ты мой! Никто этому не поверил.

Но…

Мёртвая очередь на квартиры вздрогнула, и редакция ожила, засмеялась, заблестела глазами,  будто Всевышний вдохнул в неё жизнь, и даже мне – «молодому специалисту» -- достался глоток Его живительной силы, когда из могущественного партиздата, ведавшего материальной частью всей республиканской печати, мне позвонили и сухо – привычным тоном приказа - сказали зайти – «и немедленно!» - подписать договор на квартиру. Я сорвалась, примчалась и подписала: однушка, последний подъезд, северная сторона, последний этаж, под крышей.

Честно сказать, я была такой потрясённой – к тому же я крыс боялась до ужаса, я по ночам, просыпаясь, проверяла все мышеловки – словом, я в эти суровые документы даже не заглянула.  Дурея от счастья, я всё подписала, не глядя и не вникая, я всем улыбнулась и даже сторожу у двери сказала: «Большое спасибо! Желаю вам счастья!».

А что я знала о счастье?

Да ничего!

А тут это счастье было таким конкретным, будто белые ангелы оторвали меня от земли, и, качаясь на облаке, я растерянно улыбалась в пространство, не зная, что делать с собой и куда себя деть. И неожиданно для самой себя оказалась в кафе «Ынгецатэ» и, тая от наслаждения, заказала и съела шесть шариков сливочного мороженого, посыпанного миндалём. Здесь уместно заметить, что после этого случая я мороженое вообще перестала есть, похоже, что отравилась. Но такой была магия счастья. И, растягивая его, я, заплатив двойную цену официантке и сказав «Большое спасибо! Желаю вам счастья!», не пошла, а поплыла в редакцию, улыбаясь прохожим, как дурочка, убежавшая из психушки.

Да, дорогой читатель, это было нечто неизъяснимое!

Но…

Не успела я появиться в редакции, как тут же раздалось знакомое звонкое:
- Лида! Где ходишь?! К редактору!..
Я широко улыбнулась!

Таким молодым, чистым, праздничным звоном в нашей редакции могло звенеть только одно существо – Эсфирь Моисеевна, секретарь редактора. Седая как лунь и лёгкая словно пёрышко, на немереных каблуках, она неутомимо порхала от двери к двери с разными поручениями от шефа, неизменно под нос напевая игривую модную песенку: «я ничего не вижу, я ничего не слышу, я ничего не знаю, я никому ничего не скажу». И за всё это вместе – седую голову, высоченные каблуки, лукавый мотивчик и преданность своему девизу: всё видя, всё слыша, всё знать, но никому ничего не сказать плохого, сохраняя в каждом из нас иллюзию в том, что он – бесценен в глазах редактора…  Словом, за эту редкую мудрость,  благородство и оптимизм я  -- обожала её! За глаза и в глаза я называла её Эсфиркой.  Просто Эсфирка.  Будто она в свои 60 была для меня любимой подружкой-шалуньей.

- Ах, как страшно! Спешу и падаю! - отозвалась я на её голосочек.
Но Эсфирка, грозно стрельнув в меня чёрным взглядом, оборвала моё кривлянье:
- К реда-кторрру!!

И тут же белые ангелы уронили меня на землю. И я, предчувствуя что-то недоброе, не вошла, а вопросительно-робко сунулась в редакторский кабинет.

Да так и застряла в двери.

Ч-чёрт поберри...

Что происходит?

Уже красный, как сваренный рак, изрыгая ярость и гнев, Гладилин свирепо ругался с кем-то по телефону, крича, что ему «плева-ать!», что он даже слушать не хочет своего собеседника, известного миру мошенника-прохиндея, что он не позволит ему наживаться на дуре, «на дуре-идеалистке!», он вообще не позволит, чтоб  лучшие журналисты ютились под крышей, да плевать и плевать, что там она подписала!, а вот он, Гладилин, сам не подпишет акт сдачи и посмотрим, как «ты запоёшь!», комиссия?!.. да плевать на комиссию!, да хоть господу-богу жалуйся!!..

Словом, каменея от потрясения, я догадалась, что происходит смертельно опасная схватка титанов – редактора и директора партиздата -  из-за какой-то дуры-идеалистки, чёрт знает что подписавшей и полезшей под крышу, и с чем Гладилин не согласится, и так непреклонно не согласится, что готов утопить – «к чёртовой матери!» -  всё квартирное дело, сроки, акты, комиссии и даже господа-бога…

Да-а, это был Гладилин!

Он так горячился и гневался – что там  крошка Везувий, изрыгающий раскалённую лаву! -  он так разъярённо кипел, что казалось, вот-вот его разорвёт на куски, и все мы сгорим в пылающем жаре его неуёмного гнева…

Но Господь помиловал нас, и этого не случилось.

 – Плевать! – крикнул Ник окончательно и яростно швырнул трубку, и выхватил из кармана сияюще белый платок, и стал обтирать лицо, глядя на всё невидящим взглядом, будто ища, за что ещё зацепиться  и плюнуть.

И тут же Эсфирка, как бы силой этого взгляда возникшая за моей спиной, звонко провозгласила:
- Машина ждёт, Николай Николаевич! – И своим крепеньким кулачком ткнула меня в ягодицу, будто подала сигнал, что и ко мне машина имеет самое непреложное отношение.

- Давай, Володя! – дотирая лицо белоснежным платком, редактор ринулся из-за стола.

И Володя – понятия не имею, кто он такой – плотный,  невозмутимый, в тесном, куценьком пиджачке, стянутом одной пуговкой, будто он давно уже вырос из этого пиджачка – этот странный Володя во всё время битвы  стоял у стола, в руках раскрытая папка, в которую сам он не заглянул, но время от времени что-то тихо подсказывая редактору, Володя встряхивал папкой, подтверждая истинность своих слов-подсказок, словно это была не канцелярская папка, а хранилище Истины, Библия, и Гладилин воспламенялся, и было похоже, будто Володя плескал в огонь масло,  науськивая шефа на директора партиздата, и я даже успела сообразить, что именно этот странный Володя и заварил  могучую битву двух исполинов с её угрозами и плевками…

И теперь, едва услышав «Давай!», он мгновенно захлопнул чудотворную папку, и мы втроём, как несомые вихрем, полетели по коридору, и Володя, услужливо рванув дверь, пропустил первым шефа, а затем и меня – чёрт побери, какой вежливый!  – и, пока я тиснулась в эту дверь, он посмотрел мне в глаза, и таким интересным развесёлым взглядом, будто хотел сказать:  «Не боись! Победа за нами!». А я всему удивилась: и его пиджачку, и всесильной папке, и развесёлому взгляду, и намёку в этом играющем взгляде, словно победа касалась меня… Но ещё больше я удивилась глазам Володи: синим-пресине-чистым  как  горное чистое озеро!

Тот ещё жук, успела подумать я об этом странном Володе, втискиваясь в машину, а глаза свои синие он скорее всего украл, подумала я, у мужиков таких восхитительно синих глаз не бывает…

Но мы уже ехали.
- Не могла зайти и сказать про крышу?! – Обернувшись к нам, огрел меня взглядом Гладилин.
Я молча встретила его взгляд.
Далась ему эта крыша, ччёрт поберри! Что он хочет сказать?..
-- Молодо-зелено, Николай Николаевич, - примирительно отозвался Володя.
-- Какое молодо! … Да она такой до смерти останется! – запальчиво возразил Гладилин. – Не знаешь ты жизни, Володя! Не умеет народ постоять за себя!..

О!!!

Похоже,  я стала уже народом!..

Будь я не я, я б на этих словах Гладилина расхохоталась.  Так как и мне далеко до  народа, а   из них двоих, похоже,  жизни не знал редактор. А Володя, похоже, не только знал саму жизнь, но знал и те кнопки, на какие надо нажать, управляя ею.
-- Да, это есть, – философски-смиренно заметил он, уступая Гладилину первенство в знании  и  народа, и жизни.

А машина уже подъехала к новому дому, нашему счастью и раю, и Володя, дав знак водителю остановиться, легко выпорхнул из машины, своим ключом открыл дверь  подъезда, а на втором этаже открыл дверь квартиры под номером 5 и, держа дверь, пропустил Гладилина и меня, всё так же смеясь своими украденными глазами.

Я такого проворного, смешливого  человека никогда не встречала!

И даже не знаю, как ему удавалось быть таким ловким, но не успела я пересечь прихожую в три шага, как Володя уже стоял посредине комнаты…

О, нет, дорогой читатель!

Это было такое явление, что я просто застряла в проёме двери, ошеломлённая им.

Володя стоял посредине комнаты, раскинув руки вправо и влево, будто хотел продемонстрировать нам всю красоту и ширь квартиры. Плотный, крепкий, реалистичный, он твёрдо стоял на ногах, а за его спиной – сквозь балконную дверь и окно – вливался ликующий солнечный свет, и Володя, облитый золотом солнца,  был похож на божка,  по-земному простого, но могущественного  божка, движением рук рассыпавшего свет, заботу и справедливость:
 -- Там – восход, здесь – закат, солнце весь день, Николай Николаевич! Первый подъезд, второй этаж, два пролёта, и – дома! После командировки!  Рай для уставшего человека!..

 Он говорил… И как говорил! Он всем своим видом и голосом будто переливал свой восторг из себя в Гладилина, заражая редактора мыслью о том, какую блистательную победу он, Гладилин, сумел одержать, вырвав эту чудо-квартиру для наивного, народного человека, не способного за себя постоять. И Гладилин, само собой, заразился, и вдохновенным, широким шагом метнулся туда и сюда, и на кухню, и в нишу, и похлопал дверьми всяких стенных шкафов и, возникнув передо мной, сияя лицом победителя, вопросил:
 - Подходит?! – И тут же, не дав мне ответить и, наконец догадаться, что это ради меня они сражались и бились, и победили, сам же ответил. – Вот и прекрасно! Квартира - твоя! Живи!..

И, хлопнув меня по плечу – как мужчина мужчину – он пошёл к выходу, а Володя метнулся следом, успев на лету сунуть мне в руку ключ и обдать своим синим смеющимся взглядом.  И слышно было, как скрипнула дверь парадного, и машина ласково зашелестела колёсами по асфальту, и всё исчезло как сон.

А я осталась одна…

-  Ну, а при чём тут тёрка? – насмешливо спросит нетерпеливый читатель, подозревая, что я, увлёкшись этим чудным воспоминанием, о тёрке и думать забыла.

О нет, дорогой мой читатель!

Я ничего не забыла.

Я вообще пишу, цепляясь за мысль. И даже если бросаюсь в воспоминания, то это не просто пустые картинки, это – как бусы на нитку –  факты жизни, нанизанные на мысль. Это моя попытка — через впечатляющие события  -- поделиться с тобой, читатель, не только фактами, но и  чувствами жизни. В конце концов, говоря между нами, мы давно перестали делиться  добрыми чувствами, предпочитая шипеть словами  и сверкать глазами, как и положено медузам Горгонам нашего времени терроризма, санкций и беспредельной злобы всех ко всему.

Ну, а, если я рассказала, как получила квартиру, то рассказала лишь потому, что именно тёрка напомнила мне эту роскошную встречу с Володей, которого я не знала. 

Само собой, позже я спросила  подружек-коллег, кто он этот Володя, этот странный божок, рассыпающий милость направо-налево раскинутыми руками. А коллеги-подружки, хохоча над моей непрактичностью, взахлёб объяснили, что не знать Володю – это не знать ничего! Потому что Владимир Феодосеевич, председатель профкома – не только главный добытчик всех материальных благ -- от бесплатных путёвок до запасов продуктов на зиму -- а ещё такой удивительно притягательный человек, что на его пиджачке, стянутом пуговкой, рыдают все женщины и мужчины редакции, доверяя неразрешимые беды. А он эти беды -- заливаясь восторгом, щебетали подружки -- гасит силой своей улыбки и какой-то непостижимой, уму непонятной способности всех и всё так ловко расставить по их законным  местам, что склоки и беды как бы  сами собой рассыпались, превращаясь в ничто. В пустоту!! Словом, не знать Володю могла только я, дура-идеалистка, летающая над жизнью. А ведь, действительно дура-идеалистка, думала я о себе, пока они хохотали и восхищались Володей: я не знала не только Володю – добытчика материально-душевных благ  -- но даже того, что в редакции есть профком; я думала, что профкомы бывают только на фабриках и заводах, а в редакциях   все живут не материальной жизнью, а газетой, правдой и справедливостью.

И уж если я завелась рассказывать о Володе, то расскажу ещё один исключительный эпизод. Расскажу с удовольствием, потому что   облик Володи на всю жизнь осел в моей восхищённой памяти и мне давно хотелось потешить себя, рассказывая о нём другим людям. В этом месте можно заметить, дорогой мой читатель, что вот эта манера – делиться чем-то прекрасным, возвышающим человека и нашу общую жизнь и как бы склоняющим общество в сторону совершенства – именно это желание и есть желанием настоящего журналиста или писателя. Потому что все они боги, творящие поле всеобщей любви. А ради других намерений даже не стоит брать перо в руки. Но это я говорю о настоящих писателях-журналистах, а не о сегодняшних циниках-бездарях, упоённо сливающих обществу всякую грязь, угрозы и склоки.

Итак, о Володе.

Это случилось осенью. В великолепное время бабьего лета, когда природа, прощаясь с нами перед зимним своим замиранием, истекала такой несказанной нежностью, что хотелось и плакать, и петь, и жить и не жить…  И мне казалось, что абсолютно все люди,  ощущая  родство с природой, в период бабьего лета не живут, а витают над жизнью. Как белый, сияющий пух, летающий над землёй.

Но я, как всегда, ошибалась.

Люди жили насущным.

Я просто глазами увидела это. И как раз  в чудотворный день бабьего лета, когда в нашей редакции – вдруг, как от взрыва -- захлопали двери, забегали ноги, застрекотали возбуждённые голоса, поднялось такое  кипучее столпотворение, что я, изумившись, высунулась из кабинета, и вижу народ  оголтело несётся по коридору – с мешками, сумками, сетками, торбами и корзинами – и весь этот мощный бурлящий поток стремится к двери, ведущей в редакционный двор.  Что происходит?, подумала я и нырнула в  поток, и меня понесло, и выкинуло во двор, и ахнув, я не узнала наш  тихий, провинциальный, замкнутый двор.

Он был буквально завален горами всякой продукции: яблок, картошки, лука, синих-зелёных-оранжевых…  Не двор, а Египет с его могучими пирамидами! И самые прыткие из людей уже врезались в основания пирамид и, хищно роясь среди продукции, набивали свои мешки и корзины, а на них уже напирал другой поток, а по коридору неслись ещё голоса, и вот-вот потокам не хватит места, и они собьются, и все превратятся в толпу…

И я догадалась, что это и есть осенний завоз продуктов, и стало стыдно за коллег-журналистов, с ненасытностью набивавших баулы, отталкивая друг друга…

И тут… 

На мешках из лука, спрыгнув с платформы грузовика, на самой макушке золотистой луковой пирамиды – вдруг и внезапно возник Володя, будто бы проявился из воздуха -- такой же уверенно крепкий, и в том же кургузеньком пиджачке, перехваченном пуговкой, -- он, увидев эту алчную торопливость, на мгновенье оторопев, вопросительно-изумлённо раскинул руки, будто сам себя вопросил, куда это он попал и что происходит. Но тут же – всё поняв и оценив –  воскликнул:
- Ребята!  Споко-ойно! Не суетимся! Всем всего хватит!..

И так легко, так смешливо он это сказал, словно действительно перед ним были не взрослые дяди-тёти, крутые борцы за правду и справедливость, а малые дети, на миг потерявшие голову под напором ребячьей жадности.

И что меня удивило?

Меня удивило то, что сами «ребята» мгновенно, как бы глазами Володи увидев себя, отрезвели и засмущались, и, отступая от пирамид, стали шутить и смеяться над самими собой, и никто уже ничего не хватал, и толпа превратилась в народ, смеющийся над своей ненасытностью…

Да, дорогой читатель, я многого в жизни не видела и не знала.

Книжный, внутренний человек, я жизнью считала не то, чем была эта жизнь, а то, чем я её представляла.

В моих представлениях жизнь управлялась не материальными интересами, как оно было и есть по сегодняшний день, а внутренними законами, к примеру высшая справедливость, по которой каждый из человеков фатально получит своё. По своим трудам и достоинствам.

Конечно-конечно, время покажет, что я была смешной и наивной, дурой идеалисткой, как прозорливо приметил Гладилин, что никакой справедливости – ни высшей, ни даже низшей --нет и не может быть, но я верила во что верила, и, когда, получив квартиру, осталась одна, приткнувшись плечом в проёме двери, я смотрела в ту точку, где стоял Володя с распахнутыми руками, а Гладилин ликующим ураганом дёргал двери шкафов, то не словами, а сердцем я ощущала, что вот эти люди и есть та высшая справедливость, которая держит и жизнь, и меня.

Всё высокое в человеке всегда волновало меня до слёз.

И тогда, когда я стояла в своей квартире, приткнувшись плечом к проёму двери, горячая благодарность и Гладилину, и Володе – неизъяснимой болью – заливала меня, и я то заплакала, то засмеялась, то уронила ключ, то подняла, то опять уронила…  и не словами или умом, а вот этой своей благодарностью слово себе дала, что в моей – чудом чужой доброты доставшейся мне квартире -- никогда-никогда не будет ни злого лица, ни раздражённого голоса, ни всякого барахла, ни запахов кухни…

Буду жить по высшим законам!

Вне быта и зла!

А я уже говорила, уважаемый мой читатель, что я с детства любила давать себе всякие клятвы, а потом, всю жизнь, истязая себя, выполняла их, пока свойство, рождённое клятвой, не становилось моей природой. Так я воспитывала в себе человека. Как я его понимала.

Эта клятва не сделалась исключением.

Подчиняясь ей, я квартиру свою и обставила, как считала необходимым, вне быта: большой красный ковёр на полу, красно-чёрные изящные кресла, журнальный столик и – ве-ли-ко-леп-ная!! – сияюще чёрного цвета напольная ваза с длинным, по-журавлиному вытянутым горлом, как бы всем своим существом устремлённая ввысь, а в вазе -  назло поверью – качалочки камыша: тоже ввысь и поближе к небу!!  В нише — за занавеской из бамбука – разместилась спальня, а на кухне – застеклённые полки с кокетливо размещённой посудой, маленький холодильник «Ока»  (пустой от продуктов, но всегда две бутылки «Боржоми» и две «Каберне», для гостей), у окна складной голубенький столик (он и сейчас украшает мою дачную комнату на чердаке). И каждое утро, ровно в 6, подчиняясь другой своей клятве (писать по утрам, на свежую голову), я сидела за этим столиком, грея ладони о горячую чашку кофе и глядя в стекло окна, и мучилась не над тем, что хочу написать (на свежую голову мысли приходят сами собой), а я шевелила в себе всевозможные ощущения, пытаясь поймать интонацию первой фразы, с которой начну писать очередной журналистский опус.

Первая фраза – самый важный момент в письме. Она задаёт и ритм, и начало мысли, которая  - как нитка из закрученного клубка – легко и свободно раскрутится до финала, до самой последней точки, если только удастся удачно поймать эту первую  фразу. Да, дорогой читатель, писательство – это искусство, в хорошем письме есть своя музыка, свой колорит,  свои герои и хитрости,  и даже автор в каждом отдельном опусе – другой человек, и, например наивности автора, даже если он возьмётся рассказывать вам о тёрке  ценой сорок две копейки, я  бы не доверяла. Именно эта игра с читателем и   отличает труды писателя от писанины писаки и графомана.

Кстати можно заметить, что я и сейчас, когда пишу эти строчки, вижу себя за этим столиком у окна и чувствую ту работу внутри себя, когда пытаешься уловить ускользающий ритм первой фразы.

Но что интересно? А то интересно, что я сегодняшняя и вчерашняя – не совпадаем. Мне даже кажется, что я смотрю на себя как на чужого мне человека. И даже кажется, если я сейчас брошу ручку на лист бумаги, на котором пишу,  накину тёплую куртку и пешком – это недалеко – подойду к знакомому дому, подымусь – всего два пролёта! рай для уставшего человека, как отметил Володя – в квартиру под номером 5, то на кухне, за голубеньким столиком, увижу юную женщину, обхватила ладонями чашку  с кофе и замерла, погрузившись во внутрь себя…

Да, всё, возможно, будет и так.

В конце концов мы не знаем, что такое время и что такое пространство, и что такое наш мир, в котором живём, а уж тем более мы не знаем, что такое мы сами, и, возможно, я – молодая, с рыжеватыми волосами и зелёным сосредоточенным взглядом – так и осталась там, где была, в потоке прошедшего времени, и ко мне сегодняшней отношения не имею. Мне даже трудно сказать, что от неё перешло ко мне и чем мы похожи. Даже думаю, ничего и ничем. Будто течение времени отслоило её от меня вместе с чашечкой кофе, рыжеватыми волосами и этой несокрушимой верой в высшую справедливость, которая каждого человека – фатально – наградит по достоинствам и трудам.

Всё-таки странная-странная вещь наша жизнь! А ещё более странно то, что мы эту жизнь не знаем. Живём в темноте, как пещерные люди. А ведь какого высокого мнения каждый из нас о самом себе!

Ну, а, если вернуться к моей квартире вне быта, то слух о красном ковре и чёрной высокой вазе с поющим горлом в мгновение молнии поразил всю редакцию – «и нет обеденного стола?» «нет шкафа?» «и нет серванта?!!» «да она что, ненормальная?!» – словом, вся редакция надорвала животики, смеясь надо мной, и даже подружки-коллеги, не веря в подобную дурь, забегали удостовериться в ней и, развалившись в кресле со стаканом вина «Каберне», хохотали и говорили: «Ну, Лидка! Ну, рассмешила! Так не живут!».

А я, подливая вино в их бокалы, мысленно возражала: живут!

Именно так и живут: выше быта и зла.

Но – увы и увы! – не успела я насладиться своей победой над бытом, как быт пошёл в наступление.

И, как бывает, пошёл с такой стороны, с какой и не ждёшь.
Моя матушка Ольга Прокофьевна с мужем Алексеем Васильевичем (мне отчим), приехав на новоселье из родной нам Одессы, привезла мне подарки: большая подушка, чугунная сковородка с ручкой и тёрка.

…и тёрка!

Это был для меня такой удар, что я не сдержалась и, швырнув на подушку чугунную сковородку, а сверху на сковородку тёрку, свирепо провозгласила: «Отвезёте назад! В Одессу! И, пожалуйста, без разговоров!».

Моя мудрая матушка, как бы даже не слыша, невозмутимо пошла на кухню разбирать привезенные продукты, а вот отчим -  добрейшей души человек и простодушный как малый ребёнок – услышав такую угрозу, рухнул в изящное чёрно-красное кресло и жалобно запричитал: «Лидочка!.. Да как же мне, с моим больным сердцем таскать эту тяжесть туда и сюда… Я же в поезде, Лидочка, могу умереть…»

Словом, подарки остались.

Забегая вперёд, могу отчитаться, уважаемый мой читатель, что из большой подушки я смастерила три маленьких, они и сегодня спасают меня на даче, хотя за ними нужен уход, их надо сушить на горячем солнце, вытряхнув и перебрав из наперников перья. А вот чугунная сковородка -  чёрная, страшная, с ручкой – за долгие годы нашей совместной жизни никаких хлопот не доставила. А даже наоборот. Эта страшилка, пережив все изыски-тефали-модные эксклюзивы - выручала меня как самый надёжный друг. За – сколько мы  вместе? – за более полувека она столько всего самого разного  пережарила-перетушила-перепекла и без всякого сноса, и – будто бессмертная – собирается впредь служить , как ни в чём ни бывало. Вещь, достойная книги Гиннесса.

О тёрке я вообще молчу.

Пережив всевозможные миксеры-блендеры – дорогие ценой и низкие качеством – она за годы преданной службы перетёрла тонны моркови, яблок, свёклы, сыра и масла, и даже капусты-колибри. И делала это так преданно и легко, что только однажды, когда я, тря морковь, задёргалась-зачертыхалась, а мой муж Гешка, глядя на эти конвульсии, усмехнувшись своей ироничной улыбкой, взял  из рук моих тёрку, струсил остатки моркови, помыл, унёс на балкон – там у него в шкафу мастерская по ремонту всего на свете – и он потёр зубчики тёрки специальным камушком, и зубчики засверкали как новые, и морковь порхала по тёрке, а я улыбаясь сказала Гешке: «Вот что значит, -- вечная вещь!». Значит, только однажды за долгие годы работы тёрка подверглась косметическому ремонту.

Да, не зря народ утверждал, что «советское – значит, отличное», и надёжность этой советской дубовой продукции мне нравится и сегодня, на фоне красивых, но хрупких-недолговечных вещей, живущих по принципу: сегодня купил, завтра – выбросил.

И даже если признать, что я в свои молодые годы ошиблась, и дом без быта выстроить невозможно, то каким должен быть этот быт?..

Ответ лежит сверху: лёгким и незаметным.

Во всяком случае практика мне показала, что тёрка – не миксер с его насадками, стаканами и подставками, занимавшими целую полку в кухонном ящике. Вот почему, уважая вместительность кухонных ящиков, я расчётливо покупала необходимые вещи, не поддаваясь рекламным восторгам и трескотне.  Только поэтому мои ящики не ломились от всякой техники, хотя дом мой славился размашистыми застольями и готовка к ним была основательной.  О сегодняшнем дне моей кухни – когда я осталась одна –  говорить не приходится. Кухня почти пуста.

Кстати. Здесь интересно заметить, уважаемый мой читатель, особенность моего отношения  к кухне. Вообще-то я по характеру в любом деле – человек беспокойный, не умеющий плыть по течению, а вот на собственной кухне я – консерватор, даже лучше сказать – старовер.  Так как кухню я строила по впечатлениям детства, как строили свою кухню мои бабушки-тётушки-мама: чистота, пустота, отсутствие кухонных запахов.

Сама еда была ограниченной. При этом боже нас упаси!, ни они, ни я не были скупердяями, на еде экономить в голову не приходило, покупали всё, что хотелось, что считалось нам вкусным и нужным. Дело лишь в том, что хотели мы мало. Излишки нас раздражали. И до того раздражали, что я, например, даже книги – во времена безумного книжного бума – покупала без фанатизма. Только любимых писателей! И хотя любила я многих – человеку свойственно изменяться, и в разные годы любить другое – но и сегодня время от времени перечитывая любимого писателя, я убеждаюсь, что он действительно «мой», что – разделённые временем и пространством – мы с ним искали что-то одно, какую-то нам самим непонятную истину,  смысл и цель нашего  существования. Словом, как и вчера, так и сегодня многие из писателей так и остались в моих любимчиках, наполняя мой ум и развивая чувство.

В кухне тем более  излишки были исключены.

Но всё-таки.  Во всём уважая точность, я обдала кухню строгим проверочным взглядом и начала открывать кухонные ящики, придирчиво изучая их содержимое.

И вот представьте себе картину.
Вроде, серьёзная тётка – писатель с чудовищным стажем – к тому же в солидном возрасте, когда драгоценное время оставшейся жизни уже не тратится на  ерунду, открывая дверцу за дверцей, я с самым глубоким вниманием, будто важнее этой работы уже не найти, стала производить ревизию ящиков.

Ящиков -- пять, не считая сушки и мойки.

И, наконец, все дверцы открыты, можно увидеть, что ящики не забиты, а, заглянув на каждую полку, легко прикинуть, что там лежит, сколько кастрюль, тарелок, чашек, вилок и прочего…

Больше того.
Мыслью метнувшись в глубь прожитой жизни, я без всякого напряжения памяти –  удивляя себя самою этой лёгкостью -- подсчитала, что, начиная от новоселья и кончая сегодняшним днём,  то есть, считай, за целую жизнь  я:
-- дважды сменила кастрюли,
-- четырежды  чайники ( так как имела привычку, включая под чайником газ, забывать о нём, отчего два чайника пережглись),
-- купила два чайных  и два кофейных сервиза.  Три столовых сервиза. Один каждодневный (немецкий фарфор в двух экземплярах; а почему в двух?  потому что каждодневный сервиз имеет привычку биться, и очень скоро практика мне доказала это, когда Гешка, попытавшись вымыть посуду, так ловко сложил закусочные тарелки в сушке, что они – как домино— соскользнули одна за другой, и, как бы смеясь над его талантами мойщика,  разлетелись на маленькие и большие кусочки).  Второй сервиз мы купили для крупных, парадных застолий (китайский фарфор, сохранившийся по сегодняшний день и как бы уже готовый переехать в дом внука), а третий – «охотничий», из керамики.  Лет сорок назад, увидев его в Художественном салоне, я с первого взгляда влюбилась в его самобытный облик, а потом к нему подкупила   великолепно нарядный сервиз для фруктов и несколько керамических вазочек для салатов. Уезжая из Кишинёва в Россию, моя подружка Розитта, по-русски размашистый человек, героиня очерка «Волшебница», подарила мне царский подарок: целый мешок посуды из хохломы. (И помню, как мы – обе стойкие, будто из кремня, дамы -- обнялись над этим мешком и надрывно рыдали, ощущая, что прощаемся навсегда). Соединяя керамику с хохломой, я накрывала – и накрываю сейчас – особый, интимный, весёлый стол для самых тёплых гостей: внук, дочка, друзья.

Сервировка всегда была моей любимой игрой.

В эту игру я увлекала свою семью. Я не терпела еду на ходу, одинокие перекусы и рестораны-кафе. Работая до упора – днём на службе, а ночью пиша свои книги --  я все равно стремилась подстроиться к режиму семьи, чтоб какой-нибудь ужин каждого дня превратить в малюсенький праздник. Предполагая, что наши завтраки-обеды-ужины – не просто еда, а особенный клей, скрепляющий всю семью в нечто единое, когда мы -- за нарядным столом – наслаждались не только новым салатом, но и друг другом, шутливым, улыбчивым разговором, душевным теплом и своеобразным отчётом о том, кто и как провёл день, что было хорошего, что плохого, и вообще, как развивается и куда течёт наша жизнь.

Здесь, за этим столом, переливая друг в друга свои сердца, надежды и мысли, мы становились как бы одним человеком. Семь-Я. И даже сейчас, целую жизнь спустя, открывая дверцу очередного кухонного ящика, я спиной – потому что стол стоит за моей спиной – ощутила всех нас за этим столом, глазами увидев, как Гешка – остроумный и ироничный - пробуя очередной мой изыск, отпускал комический комментарий, а  мы с дочкой Любашкой так восхищались его остроумием, так звонко смеялись,  так было нам хорошо,  что даже собака Вакса, наш любимый очаровательный друг,  бросаясь лапами то на меня, то на дочку, радостно фыркая, тоже смеялась, обнажая в своей собачьей улыбке белые, будто сахар, зубы…

- Ах, Господи, боже ты мой!… - простонала вдруг я, сердцем глядя на эту картину и не веря, что всё уже кончилось навсегда: и семья, и застолья, и смех, и даже собака Вакса с её сахарными зубами…  И мой сегодняшний день ничем не похож на вчерашний. Будто вчерашнее было во сне. Вот же не зря мудрецы, постигшие мироздание, утверждают, что наше существование – сон.  А истинная реальность скрыта от человека. И только поэтому - только лишь потому, что нам неизвестен мир, в котором живём, мы стали хуже пещерных людей, которые были ближе к Природе, ощущая на уровне клетки её законы, призывы, движения. А, если ближе к Природе, значит ближе к гармонии и здоровью, которых так не хватает современному человеку, закрытому – как кукла в коробке – в искусственную, враждебную Природе, цивилизацию.

Однако мне не хотелось погружаться в утраты и серьёзные мысли.

И как бы назло нахлынувшей боли, назло никчемности человеческой жизни с её быстротечностью,  назло мудрецам, постигшим всё мироздание, назло их тревожащей мудрости, назло самому мирозданию с его непонятными нам законами я решительно захлопнула дверцу ящика и ищущим взглядом огляделась по кухне, желая переключиться на мелочи быта.

Но нового ничего не открылось. Память упрямо мне повторила, что от новоселья до вот этого дня я дважды сменила кастрюли и четыре чайника, купила три столовых, два чайных и два  
кофейных сервиза…

Не может быть! –  возразила я, ожесточившись на эти жалкие цифры.  И опять огляделась по кухне, не в силах поверить, что за целую жизнь! я обошлась такими ничтожными  крохами  кухонной утвари. – Не может такого быть!! –  решительно  вслух повторила я. 

Тут что-то надо перепроверить!

И вот, хмуря чело и погружаясь в прошедшую жизнь, я стала себя проверять. И, конечно же, вспомнила, что после удачно помытой Гешкой посуды я подкупила дюжину  тарелочек для закуски,  и  помню, что их я искала придирчиво, пока, наконец не наткнулась на утварь  той же немецкой фирмы.   Покупала ещё и бокалы. Первый набор -  чешкое изысканное стекло на тонкой высокой ножке, 36 штук -- его я купила для самого громкого праздника, когда дочке Любашке исполнился год, и я закатила пир на весь мир в благодарность всем  спасавшим меня в моём непростом материнстве. Но этот набор погиб очень скоро.  Для моих простодушных друзей, которые, выпив пару бокалов боуля, имели привычку сердечно чокаться, разбивая бокалы,  чешское нежное стекло не подошло. Им подходили бокалы прочные, с короткими и широкими ножками. И помню, как мы с  Любашкой тащили коробки с «охотничьими» бокалами, и они оказались  такими стойкими, что ни один не разбит по сегодняшний день.

Но!

Даже если учесть, что кое-что я всё-таки подкупала к своей неизменной утвари, то это были  единичные случаи, и все равно выходило, что  на целую жизнь нашей семье хватило так мало, что даже…
--  Убейте меня – не поверю!! – вголос крикнула я. – Да не может такого быть! Чтоб на целую жизнь и такая мелочь!!..

И вдруг меня озарило:

 Скатерть!..

- Скатерть, скатерть… - злорадно пропела я, будто  была уже и не я, а ревизор, уличивший меня в подтасовке фактов. И, торжествуя будущую победу, я из кухни поплыла в соседнюю, «красную» комнату, что-то вроде гостиной, с креслами и сервантом. И – конечно же! - здесь, на одной из полок серванта меня ждала целая стопка отутюженных скатертей.

Да, дорогой читатель! Скатерть – особая вещь!  И даже не знаю, в чём дело, но именно скатертью можно и украсить обеденный стол, и погубить. Какая-то магия вкуса, цвета и настроения – исходит от скатерти. Ощущая её, я скатерть для каждого праздника и даже буднего дня подбирала чутьём, под вот эту посуду, под эту еду, под этих людей. Которые будут сидеть за столом. Поэтому стопка скатертей на полке серванта оказалась довольно внушительной. Трогая пальцем каждую, я стала их пересчитывать.

Раз.. два… семь… десять…

Действительно, скатертей оказалось немало: четыре больших (две из них подарок подружек); три каждодневных -- натуральное полотно, цветные квадраты: розовый, жёлтый, зелёный…  когда-то давным-давно купила в Одессе, в маленьком магазинчике на Дерибасовской, по 5 рублей штука, и даже помню, какое сияние  вкуса  исходило от этих цветных квадратов и как тщательно, рассмешив продавщицу, я  выбирала их:  розовый, жёлтый,  зелёный… Ах! розовый, жёлтый, зелёный, каждый цвет для разных обедов и настроений. И, конечно, как всякая натуральная вещь, они за годы стирок не потеряли живые свои цвета, радуя стол и сегодня. Семь самодельных скатёрок, из разных тканей, тоже для каждодневных обедов и времени года. Для специфичных застольев – тёмно синего цвета скатерть, с белыми  гусями и ромашками.  А белоснежная «новогодняя» скатерть – кружевное шитьё тончайшей вьетнамской работы -- для праздничного застолья в самом узком кругу.

А есть совершенно особая скатерть.

Большая, парадная, белая, с вытканными сияюще-белыми цветами. Её подарила мне матушка Ольга Прокофьевна, когда убедилась, что я не какая-то вертихвостка, а хозяйка-аккуратистка, дому преданный человек. А матушке эту дивную скатерть подарила бабунька (бабушка её матушки), и сколько лет этой скатерти – не сосчитать. Вечная вещь. Реликвия рода.  Ею я накрывала столы по самым большим торжествам. И, подымая тост, напоминала гостям, что эту редкую скатерть подарила мне матушка, а ей подарила бабунька, как самое дорогое и важное, что досталось ей от её родителей, а это значит…

Да-а… - тронув пальцем  вечную белую скатерть, я подумала, что и бабунька (бабушка моей бабушки) и матушка Ольга Прокофьевна вместе со скатертью передали мне нечто важное. И совершенно нематериальное. И только поэтому быт для меня не сделался целью жизни. И даже в наше советское время – нескончаемых «временных» трудностей и дефицитов, когда за тощими утками я должна была выстоять трёхчасовую очередюгу, а потом исхитриться и приготовить из них вкусное блюдо и только уже потом собрать за нарядным столом семью – даже при всём при этом быт для меня оставался чем-то второстепенным. Он не считался жизнью.

Жизнью считалось нечто, что было выше его. А что было выше? Работа? То есть трата себя на добывание хлеба насущного? Нет. И работа – хоть я ничего не умела делать, спустя рукава и на любых работах «горела» – но и работа тоже была чем-то второстепенным. Больше того. Даже книги! А я писала их по ночам,  конкретно тратя на них здоровье, потому что жить, не пиша, не могла, но даже книги – тоже были второстепенны. Тоже были не жизнью.

Жизнью было нечто совсем иное.

Не знаю какими словами его назвать, но совершенно отчётливо представляю, что это иное ощущалось и мной, и матушкой Ольгой Прокофьевной, и бабунькой, подарившей матушке вместе со скатертью вот это своё ощущение чего-то надматериального,  чего-то неуловимого,  что витало над материальной жизнью и было общим для всех людей. А – через матушку – это чувство  проникло в меня. И, если глубже во мне капнуть, то стараясь ради семьи, я прежде всего старалась – пусть для кого-то это смешно, но так оно было – стараясь ради семьи, я старалась ради вот этого неуловимого-общего, считая, что создаётся оно всем хорошим, что делаю я, и моё хорошее частное, распространяясь на общую жизнь  людей, придаёт общечеловеческой жизни  смысл, более важный, чем земное существование.

Да, дорогой мой читатель, это была особенная минута, когда мне вдруг открылось, что не только я, но и все предыдущие поколения побеждали свои бессонницы и дефициты, и разрухи, и  войны, и голодовки  не ради хлеба насущного, а ради  того, чтоб  поддерживать этот надматериальный   поток, этот  всеобщий  зонтик над головой,   который держал нас вместе  и, пополняясь из века в век,  создавал ту  силу множества поколений, которую мы называем  
духом народа… Или стихией народной жизни…  Неважно как называем.  Важно то, что мы   этим духом держались. И только поэтому лучшего из людей мы – инстинктивно,  по принадлежности к этой стихии и духу – выбирали в герои.  И вот же, видно, не зря вся редакция плакала на кургузеньком пиджачке Володи, этого смешливого синеглазого бога, способного разворачивать жизнь к справедливости и добру, а толпу превращать – в народ… И даже Гладилин, думала я, по службе тиран и партийный босс, хватался за слово «народ», видно, боялся выпасть из общей народной стихии…

Обо мне говорить уже не приходится. Копаясь в своих сковородках, работах, клятвах и книгах, я тоже боялась -- смертельно боялась -- выпасть, тоже цеплялась за это нематериальное-неизвестное, даже не думая, как оно называется.

И вот теперь, наконец-то, я понимаю, думала я, почему сегодня, когда у внука Юры родилась доченька Майя – счастье нашего сердца и дома -- и стало ясно, что Юра –  надёжный отец и преданный семьянин, а значит, то общее надматериальное продолжится через него -- я хочу эту белую скатерть подарить семье Юры.  И просто глазами вижу, как, собирая гостей, Юра подымет тост, улыбнётся лёгкой улыбкой и скажет: «Эту скатерть мне подарила бабушка, а ей её подарила мама, а маме – бабунька, а бабуньке – её родители, а мы её сбережём для Майи… Значит, есть повод поднять бокал за бессмертие нашего рода…».

-- Бессмертие рода!.. ликующим шёпотом провозгласила я, трогая пальцем белую скатерть.

Бессмертие рода-народа-духа…

Вот для чего мы живём!

И вдруг возникла странная, скребущая пауза.

Улыбка моя потухла.
-- Бессмертие рода?.. – вдруг тихо переспросила я, будто споткнувшись об это слово,  будто «бессмертие» было не словом, а острое шило, кольнувшее в самое сердце, и сердце жалко ужалось, и тело сделалось вялым, как прогнившее яблоко, и я обессиленно, чтоб не упасть, схватилась за полку серванта и спросила себя:  -- О каком бессмертии ты размечталась?..

Какое бессмертие можно ждать, когда со всех сторон только и слышишь: кризис!!

И не какой-то знакомый кризис, который, бывало, нагрянет, разрушит, обвалит, выбьет, посеет страхи, а жизнь, подправив одно-другое-четвёртое, нащупает старое русло и течёт себе дальше, почёсывая помятые бока.

Этот кризис – другой. Вездесущий. Он и там, и здесь, и везде. Кризис всего, к чему прикоснулась рука человека. И развивается грозно, стремительно, разрушая сами основы жизни.

И вот уже человечество раскололось на два: 1% и 99%.

Непохожие и враждебные.

1% - миллиардеры, банкиры, хозяева жизни.  Скупая нефть, самолёты, СМИ, политиков, яхты и острова,  они создали свою, отдельную от Земли, планету. Уверенных и счастливых. Всё остальное – катится в безработицу, нищету, наркоту, безысходность. И человек нищеты – злобный и  вусмерть напуганный непредсказуемой жизнью – бросился во все стороны света в поисках лучшей доли, теряя в этих попытках всё, что держало его: семью, родную землю, народ.

Само слово народ – исчезло.

Да и какой мы народ?!, подумала я, если не завтра, так послезавтра рабочую силу заменят роботы, и мы окончательно станем мусором жизни, и этот 1%, чтоб мы ему не мешали жить в своё удовольствие, постарается нас изничтожить, и ему, с его колоссальной властью, сделать это будет играючи, думала я,  он  движением пальчика легализует наркотики, развяжет войну, сбросит бомбу, запустит  бактерию, вирус,  Эболу или  новинку похлеще, думала я, этих новинок, думала я, в каких-нибудь тайных лабораториях на нас уже разработано предостаточно…

Да и зачем мне ждать это завтра, думала я, если уже сегодня я клетками тела чую, как рассыпаются общества, государственные структуры, человечество погружается в неуправляемый хаос… Больше того. Уже замутился  тот благодатный поток, тот дух, тот общий зонтик над головой, который скреплял людей в единое целое и делал толпу народом. И нет уже среди нас  Володи и некому, глянув  на нас – злобных потерянных одиночек -- изумлённо воскликнуть:
-- Ребята! Спокойно. Не суетимся! Всем всего хватит!..

А ведь действительно хватит. Мудрецы, постигшие мироздание,  давно говорят, что земные недра  исключительно благодатны и на нашей Земле – безбедно, не голодая и не ощущая ни в чём нужды – могут счастливо прожить  миллиарды и миллиарды людей. Если, конечно, тратить на жизнь они будут разумно и поровну, как разумно, заботясь о гармоничном развитии, тратит себя природа, опираясь на самое из простейших правил: сколько взял – столько отдал…

Но!

Не слышим мы мудрецов!

Жгучая, оголтелая алчность съедает людские сердца.  Крадём, химичим, хватаем, рвём из зубов друг у друга как лютые псы, не замечая, как  в этой злобной войне за излишки теряем свою природу.

Теряем-теряем… Уже сдвинулись нормы психики и здоровья.  Стёрлась мораль и нравственность.   Человек стал мутировать. И я, например, нисколько не удивилась, прочитав об открытии английских учёных о «зомбиапокалипсусе».  «Идеальная эпидемия». Стремительно распространяясь, она способна «численность людей уменьшить до значений, при которых повторное заселение планеты будет уже почти невозможным».  При этом всё совершится мгновенно.  Учёные рассчитали, что всего одного заражённого человека достаточно, чтобы вызвать масштабную эпидемию, и через 100 дней на Земле останется всего 181 человек и примерно 190 миллионов зомби, «живых мертвецов»…

Волосы дыбом от этих учёных расчётов.

Но, ладно.

Но, предположим подобных страшилок, предрекающих конец света и всякие ужасы, можно найти немало. Тут возникает другой вопрос: почему сама мысль о конце человечества стала такой навязчивой и для учёных и неучёных?

Почему ещё моя матушка, не говоря о бабуньке, ощущали своё бессмертие, а нам уже не дано его ощущать?

Откуда во мне это чувство, будто сама Природа, Творец , Высший разум, свойство Отдачи, назовём эту Высшую силу, как кому хочется, откуда во мне подозрение, что это Она сама, устав вразумлять человека и потеряв терпение, Она сама сотрясает Землю то колоссальным пожаром, то невиданным наводнением, то всяким другим изощрённым злом?! …

Что хочет от нас Природа?!!...- вцепившись в полку серванта, думала я, сознавая, что это и есть самый важный и неотложный вопрос, требующий ответа.

Но – увы и увы! – ответить мне не пришлось.

Запах дыма и гари донёсся из кухни в «красную» комнату и…

-- Чёрт поберрии!.. Фасоль!.. оборвав свои философские размышлизмы, я метнулась на кухню, схватила кастрюльку с огня, швырнула в мойку, открыла воду, и, проникая взглядом сквозь клубы чёрного пара, попыталась всё-таки угадать: кастрюлька сгорела?..

Кажется, нет.

Я облегчённо вздохнула.

А на разделочной доске лежал кусок не дотёртой моркови и тёрка.

… и тёрка!

Я сбила с неё морковь, помыла, поставила в сушку…  но сделала всё механически, так как  думала о другом.

Думала о Творце.

Какой же Он молодец и хитрец, думала я, и как ловко Он, зацепив за старую тёрку, ценой сорок две копейки, поводил меня по зигзагам жизни и вывел на самый-пресамый жгучий вопрос, требующий немедленного ответа...
        Лидия Латьева











2 комментария:

  1. Очень понравилось! Интересный взгляд. С удовольствием прочту остальные Ваши работы.

    ОтветитьУдалить
    Ответы
    1. Спасибо, друг Михаил. Мне очень хочется, чтоб мы задумались над тем, как живём и на что тратим жизнь.

      Удалить