воскресенье, 6 апреля 2014 г.

ВОРОЖБА

И хоть действительно не поймёшь, что откуда берётся, но мне почему-то кажется, что этот
очерк завязался где-то в самом конце восьмидесятых, когда на одну из моих подруг прямо как чёрный снег посыпалась куча всяких несчастий – одно за другим, одно за другим, одно за другим – то развод, то ногу сломала, то потеряла паспорт, то воры, и не просто матёрые взломщики-профессионалы, шарящие по нашим квартирам, а новейшие воры, влезающие в наши дома под маской в доску своих друзей, и, ноя на всякие обстоятельства, одалживающие то деньги, то вещи, а потом исчезающие бесследно, будто их и не было никогда. Словом, можно было подумать, будто на небе, управляющем нашими судьбами, открылся какой-то невидимый люк, шкатулка Пандоры, и всё её содержимое сыпалось в одну точку. И моя дорогая подружка, под гнётом этих ударов, из улыбчивой, бодро живущей женщины превратилась в незатихающий стон. И дело дошло до того, что ни есть, ни спать уже не могла и, впадая в истерику, звонила мне по ночам, и я, жалея её всей душой, вызывала такси и срывалась к ней среди ночи, и, укутавшись на балконе в тёплые чудные пледы, сотворённые её золотыми ручками, мы дотошно перебирали всю её жизнь, ища причину таких жестоких напастей.

А время шло.
И всю жизнь уже перебрали, и даже сходили в церковь, и перед всеми святыми поставили покаянные свечи, умоляя их смилосердиться и вывести её душу из тенет бессилия и греха. Но, видно, даже святые оказались бессильными, и мы уже по ночам перестали искать причины этих  тяжких её, не искуплённых грехов, а просто сидели –  зарываясь в  пушистые, ласковые пледы –  молча глядя друг другу в лицо глазами, полными безнадёжности.

В конце концов, ничто не может быть бесконечным.

И видно истаяли силы нашей надежды,  и подруга привыкла к своему состоянию, и я привыкла к ночным надрывным звонкам, и даже пледы привыкли к общему  безнадёжью и, потеряв свою  нежность и теплоту, больше не  согревали нас. Наверное, так привыкаешь к смертельной болезни, когда умом понимаешь, что кричи не кричи, а  выхода – нет.

И вот в такую трудную пору подруга моя внезапно исчезла.

Точнее: исчезли ночные звонки. И ночь не звонит, и вторую… и я, испугавшись, стала звонить сама, а телефон подружки не отвечает, и я метнулась искать её по друзьям и общим знакомым. Но и они ничего не знают, и наша тревога ширится и растёт, и уже кое-кто стал поговаривать, что надо бы взломать дверь…

Господи! Как хрупка наша жизнь и как уязвима!..

Но вдруг!..

Она – объявилась!

С букетом сирени, с улыбкой, с блеском в глазах…

Объявилась и прямо с порога бросилась обнимать и целовать меня и пищать о какой-то поездке – не то в Фалешты, не то в Сороки – а та-ам!! Там целый квартал цыганских домов, и у каждого дома ворота, и на воротах бегущие кони, бегущие кони, летящие гривы, а в воротах – цыганка! Чёрный всевидящий глаз, тайное слово, цыганская ворожба!

И конечно, тайна есть тайна.

И о чём было слово цыганки именно ей, подружка не рассказала, но так хохотала и так сияла, так смешливо изображала ямы-колдобины на дороге, по которой она добиралась не то в Фалешты, не то в Сороки, такая в ней бушевала  радость, что я заразилась ею,  и мы с подружкой – наперебой и взахлёб – бросились вспоминать наши встречи с другими  цыганками – ах, эти встречи, эти чёрные очи, эта дерзость тягаться с судьбой! – словом, мы так разбередили свои сердца, что вдруг, ощутив неслыханную отвагу перед всем, что ни выпадет в этой жизни, неожиданно грянули совершенно уже забытую старую песню:
            Соколовский хор у Яра
Был когда-то знаменит,
            Соколовского гитара
До сих пор в ушах звенит!…

Словом –  полная, долгожданная радость!

И после этой поездки подруга вновь обрела себя и уже крепкой рукой схватила вожжи судьбы, и – можно удивляться и даже не верить самой себе – но вскоре жизнь её поменялась, будто не только горе к горю, но и счастье лепится к счастью: и ей встретился человек, и они поженились, и – сердечно расцеловав меня – отбыли в Америку, и, видно, там им совсем неплохо, потому что всё реже и реже ко мне от неё долетают пламенные приветы.

Ну, а у нас: затяжная лютая  перестройка и такая же точно зима.

Зима – всем зимам зима, морозы, метели, холод. И наш Кишинёв,  с его не чищенными дорогами, забитыми снегом и льдом, как-то скукожился, сник, и из столицы совершенно независимого государства превратился в маленький, бедный,  промёрзший насквозь городишко,  будто забытый  богом. И даже в моей квартире – а у нас самый центр, чванливое современное здание,  когда-то престижный дом,  герои нашего времени и генералы оббивали пороги  самых высоких инстанций, чтоб  получить жильё в этом доме – но сейчас этот дом, как живой человек, потерявший опору, тоже сник,  замёрз, опустился, даже стены покрылись плесенью, как в какой-то затхлой трущобе, и по утрам, по инерции подсаживаясь к письменному столу и пытаясь писать, я надеваю пальто и тёпленькие носочки и, время от времени растирая замёрзшие пальцы, бывает, отброшу к чёртовой матери это перо – ей-богу, смешно лопотать о спасении человечества и всяких нормах нравственности и морали, когда себя согреть не способна – и, отбросив своё смешное беспомощное перо, я  становлюсь у окна и – тупо, без всякой мысли и чувств – просто стою, глядя на улицу да хукая в руки.

А за окном кипит и бурлит новейшая жизнь: тут вам и банк, и  сберкассы, и магазины для всяких заморских товаров, и окошки по обмену валюты, самый, видно, надёжный и прибыльный бизнес, так и бросается  в глаза всякому встречному-поперечному – schimb valutar! schimb valutar!.. А под ними – денно и нощно –  толкутся какие-то юркие личности и цыганки.

Цыганки особенно интересны.

Сбегаются по утрам, аккуратно, как на работу,  собьются в кучку, смеются, подталкивают одна другую, лица весёлые  как у детей, беззаботные, не знающие уныния дети, сбежавшиеся на утреннюю, одним им и понятную игру.  Но вот поиграли, потолкались, перешепнулись и – вжи-иг! как колода ловко брошенных карт – разлетелись в разные стороны, так и мелькнули и туда, и  сюда их игривые яркие юбки.

И – пошла, пошла  цыганская ворожба вокруг простодушного человека: обступят, облепят, обложат, напустят такого туману, что   даже через окно мне видно, как человек на глазах теряет  себя самого, и уже в каком-то припадке безволия выворачивает карманы, вытряхивает всё до копеечки из кошелька  – только бы откупиться и убежать!
Всюду деньги, деньги, деньги,
Всюду денежки, друзья…

Ко мне тоже одна подкатилась.
Я выскочила за хлебом, а она, блеснув намётанным глазом, пальчиком сделала жест задержаться и – как ведьма по воздуху – перелетела разделявшее нас расстояние и, прилипнув под мой бочок, тайно-претайно, этим особым обволакивающим шёпотом шепнула, что продаётся колечко невиданной ценности и красоты;  и конечно, всякие трудные обстоятельства вынуждают  её колечко отдать за бесценок, но, если уж за бесценок, то хотелось бы одарить не быдло, а  чудную интеллигентную женщину. Она так и сказала: чудную интеллигентную. Растёт, растёт цыганская образованность! И я с восхищением глянула ей в лицо и тоже тайно-претайно, тоже стараясь околдовать её чарами своего шёпота, шепнула: «Спасибо, родная, за комплимент и доверие. Но какая же ты цыганка, если  пустого кармана от полного не угадала?..» И – дружески улыбнулась! А она с досадой махнула рукой -  э-эх, драгоценное времячко потеряла – и снова – как ведьма по воздуху – отлетела к своим, на ходу поправляя малиновый живописный платочек, расшитый узором из люрекса.
Вот так и лопнул цыганский бизнес.

Но я тоже зря рассмеялась, зря-зря рассмеялась, так как эта  цыганская ворожба, видно, всё-таки сделала своё тайное дело, потому что время идёт, зимняя непогода бушует и куролесит, и я, привычно застряв у окна, уже не просто хукаю в руки, а глазами среди цыганок ищу знакомый яркий платочек – в малиновых розах, расшитых люрексом. И вот наконец увижу, заулыбаюсь, будто доброй знакомой, а, если его хозяйка замёрзла и, танцуя от холода, бьёт ножку о ножку, тоскливым потухшим взглядом ища покупателя, я тоже  ищу его взглядом и жду не дождусь, когда же – чч-ёерт поберр-ри! – появится наконец простачок с набитым карманом и клюнет на это колечко невиданной ценности и красоты! И так заражает меня наш поиск, так  я волнуюсь, ищу и жду, будто сама уже стала  цыганкой и тысячу раз готова замёрзнуть на этом лютом морозе,  готова маму родную  надуть, но только бы – выжить!

Выжать и выжить…

И вот откуда же в ней, - однажды спросила я себя самою, - откуда в ней это упорство – выжить?! Пусть обмануть, пусть выклянчить, пусть даже украсть или вытянуть душу, или заморочить несчастного человека часто даже и не гаданием, а просто угрозой, пусть так! Но вот же поставь нас рядом – её и меня, и пусть для всех она просто цыганка – безродное семя и грех – но вот поставь её рядом со мной – чудной интеллигентной, для которой едва началось улюлюканье жизни, а я уже – не могу!, уже исстоналась, рассыпалась и распалась и только одно умею: тупо стоять у окна и хукать в замёрзшие   ручки… А она танцует на лютом морозе до посинения, зарабатывая свой грешный хлеб, и не только не хнычет, но и смеётся над своей неудачей, смеётся, хохочет, припадая замёрзшим лицом к плечу дорогой подружки, и я тоже смеюсь, восхищаясь её оптимизмом и стойкостью. И на каких задворках своей убогой скитальческой жизни – каким горем, какими песнями, каким унижением или какими  мечтами – ей был привит - этот совершенно  биологический – фермент стойкости перед любыми ударами жизни? И вообще,  думала я, хукая в свои посиневшие ручки,  как оно вообще получилось, что сквозь все катастрофы и унижения из своих дырявых шатров цыгане весь белый свет огласили не стонами боли, а таким неизбывным буйством плясок и песен, будто самим небом им предназначено влить всю силу своего огня и бесстрашия в наш дряблый, ноющий мир?

И так поразила меня – рядом с моим малодушием – эта весёлая дерзость цыганского сердца, этот естественный  вызов жизни, так поразила и потрясла, что не успела я толком додумать мелькнувшую мысль, как тут же вспомнила дорогую подружку, поездку, ворота, кони… И тут же меня потянуло  не то в Фалешты, не то в Сороки, и так потянуло что кажется, не поеду – помру!
Так и звенела всем знакомым и незнакомым: хочу  своими глазами глянуть на эту цыганку, тайное слово, чёрный всевидящий глаз!

И вот уж действительно, если звенеть и очень желать, то сама вселенная может услышать и отозваться. И отозваться самым нежданным образом. Потому что не где-то там, куда надо ехать  сквозь метель и мороз, а прямо в редакции радио, в тёплом женском кругу, не успела я рот открыть про эти Фалешты или Сороки, как мои собеседницы так и уставились на меня: какие Фалешты?! Какие Сороки?! Да наша Оля любую цыганку за пояс заткнёт! И женщины, быстро переглянувшись, и, озаряясь светом чудных    воспоминаний, зашелестели тихими голосами: Оля, Оля, Оля…

И оказалось, что не где-то в неведомых мне краях, а прямо вот здесь, в переулке за домом радио, стоит всему женскому миру известный двор: и двор, и ворота, и на воротах кони, а в доме цыганка Оля и погадает, и успокоит, и беду отведёт. И не успела я заикнуться, а как же, мол, к Оле попасть, как тут же, в несколько голосов, мне назвали её телефон, и я позвонила, и, запнувшись сказать причину, попросила Олю о встрече, просто о встрече, а она рассмеялась – всё понимающим смехом – и назначила день!

И хотя в этот день – как назло –  взбунтовалась природа,  заварилась пурга,  замела-засвистела всеми ветрами сразу, и бедный наш Кишинёв по макушку засыпало снегом, и троллейбусы не ходили, и еле-еле нашлось такси, и это такси по ледяным дорогам швыряло и влево, и вправо, и в сугроб, и в канаву, и в столб, и на воротах нужного дома оказались уже не кони, а какой-то смешной добродушный медведь среди хрупких зелёненьких веточек, но я – всё равно! – доползла до этих высоких ступенек цыганского дома,  решительно – распахнула дверь! и…
…  тут же – оторопело остановилась!

Передо мной – рядом и вместе, как жених и невеста – стояла красавица Оля и муж её, Моисей Петрович, благородная седина в волосах, лицо самой доброты.

И оба они были такими далёкими от всевозможных цыганских штампов, что мне показалось, я совсем не туда попала, и я растерянно затопталась, ни взад, ни вперёд. Тем более растерялась и затопталась, что тут ещё одна неприятность: между нами веранда, на веранде ковёр – чёрный, с красными розами, и чистый-пречистый, будто вытканный этой ночью – и я должна по нему пройти в дом, а я в сапогах,  сапоги мне снять невозможно! И я окончательно растерявшись, замахала руками: нет, нет! идти не могу, уберите хотя бы ковёр! А хозяева рассмеялись. И Оля глянула этаким взглядом, будто ей жалко стало меня за эту бедность моих представлений о красоте и богатстве. И тут уж я – под ударом такого взгляда, я тоже из гордых, и жалеть меня невозможно – и я собралась, ша-агнула! И почти что перелетела через этот ковёр, не коснувшись и не запачкав!

И вот – сама себе не могу поверить – но вдруг возникло внезапное чувство, будто переступила невидимую черту, и из одной жизни попала совсем в другую!

И такую другую, будто влипла в иную природу! Даже холод пошёл по спине!

И, не зная, что ждать от этой природы, от моей несовместимости с ней, я тут же села у самой двери на диван в гостиной, и даже не села, а примостилась с самого-самого краешка, как бы боясь, что эта другая природа что-то такое со мной сотворит, что-то такое, чего даже и не придумать, и не угадать.

Ну, а теперь – когда почти отдышалась и краешком глаза огляделась вокруг – наверное, можно начать вразумительный разговор и можно сказать, что чувство, с каким я переступила ковёр на веранде, не обмануло меня. Что всё это время, пока я сидела в гостях, я ощущала себя в каком-то другом измерении жизни, и называлось оно – цыганская жизнь!

И наш разговор кружился вокруг неё. И как-то быстро открылось, что главная её боль – безродность, и что сегодня цыган – как и было всегда – остаётся вечным  скитальцем. И даже наши новейшие конституции до цыгана как бы ещё не дошли, и, если в застойные времена Моисею Петровичу, чтоб прописаться в собственном доме, пришлось развестись с женой, то уже в нашем, демократичнейшем из времён, недавно он ехал в частной машине – простым пассажиром, на заднем сиденье, из Рышкан в Кишинёв, по своей, казалось, родной земле – но гаишник, остановив машину, без всяких там разговоров и объяснений, обшарил и вытряс его, как последнего душегуба. И, слушая о таком унижении, можно было понять, почему Моисей Петрович не раз и не два за время нашего разговора возвращался к мысли о том, что не плохо бы и цыганам -  как таким же скитальцам-евреям – обзавестись каким-то сугубо своим клочочком земли, а заодно и своим гаишником, да и покончить с этой извечной планидой изгоев-скитальцев, с этой болью цыганского сердца.

А между тем, сам дом, в котором я с удовольствием засиделась, меньше всего был похож на шалаш какого-нибудь скитальца: четыре просторные комнаты и веранда, и кухня, а под ними целый этаж кладовых, а во дворе ещё один дом, под скромным названием «летняя кухня», а над гаражом – во всю его безразмерную ширину и длину – совершенно особая комната, что-то вроде восточной диванной, с телевизором и ковром, где душными летними вечерами собирается вся семья для отдыха и разговоров о жизни.

И ещё, наверное, важно сказать, что во дворе,  перед парадными окнами дома – как какой-то краеугольный камень его души – стоит большое распятие, похожее на часовню, а у ног Иисуса Христа даже сегодня, на метельном снегу – букет свежих цветов.

И важнее важного будет сказать, что эти цветы – цветы благодарности.

Несколько лет назад младшая девочка – с поэтическим именем Изаура – тяжело заболела, предстояла сложная операция. Оля каждую ночь выходила под звёзды, вычитывая её судьбу и моля Бога о милости. И хотя, отправляясь в Киев на операцию, она уже твёрдо знала – на то она и цыганка, тайная ворожба – что всё закончится благополучно, она слово небу дала  - в знак своей благодарности и любви – выстроить эту часовню.  Вот уже все тревоги прошли и быльём поросли,  и Изаура растёт толковой, трудолюбивой девочкой, изучающей и математику, и иностранные языки, и тайны гадания  – у неё  к гаданию склонность, как объяснила Ольга,  а вот старшая из дочерей не будет гадать - нет у неё вот этого тайного и умом непонятного, чем наделяет природа иную цыганку, чем она, например наделила Олю, и в своё время, угадав этот Олин дар, её свекровь, известная  ворожея в цыганском мире, выбрала для науки гадания не своих детей, а именно Олю и учила её секретам цыганского тайного ремесла, перекачивая из своей души в её душу науку чувствовать и угадать движение  и звёзд, и судеб. 

У старшей дочери Оли этого дара нет.  А у Изауры есть, она уже и сейчас часами может слушать  шум моря через ракушку, видеть и понимать сияние звёзд и чувствовать то, что обыденному сердцу чувствовать не дано.  Словом, неплохо  девочка развивается и, разговаривая уже на четырёх языках, готовит себя  для будущей светской жизни, а, постигая тайны природы -  для сугубо цыганской судьбы.  И Оля за её судьбу как бы уже спокойна, она знает, что всё у Изауры сложится и получится, но каждое утро  кладёт к ногам Иисуса  цветы, самые свежие из свежайших, потому что свежа её благодарность Богу, помогшему девочке выжить. Свежа, горяча, и не тускнеет от времени.

Вот такие они цыганские чувства.

И совсем уже надо сказать, что всё в этой семье держится именно чувством.

Сама семья родилась из любви, когда Моисей Петрович, ещё молодым человеком  - в какое-то светлое воскресенье – зашёл к другу что-то узнать и спросить и – на ходу, буквально краешком глаза увидел  юную девочку, сидевшую в уголочке сада, разбросав для гадания карты. И он на ходу и краешком глаза глянул на эту девушку, а она подняла глаза и буквально пронзила его своим чистым сияющим взглядом – вот с этого взгляда и началась их семья, и мне показалось, что нежность этого взгляда между женой и мужем не прерывалась.  Такая же бесконечная, как и Олина благодарность Богу.

И совсем уже надо сказать, что весь этот дом радует не богатством – как раз бахвальством богатства в нём и не пахнет – дом этот радует тем, что всё в нём устроено для удобства и удовольствия. В нём много тепла и света, он излучает надёжность и даже сама его красота – например вот эти лепные веночки на потолке, или воздушные занавески - в этой комнате голубые, в соседней жёлтые - или сам простор этих комнат, с двойными дверями настежь, или  свежесть ковра под ногой - словом, вся его красота как-то сразу напоминает бескрайнюю летнюю степь, в цветах и запахах рая, и время от времени – как бы устав от вопросов-ответов и впечатлений – я бросаю взгляд на окно, в колыхание голубых занавесок, и будто лицом погружаюсь в пахучие травы. И вся освежаюсь, и с радостью возвращаюсь назад – на диван, к разговору – и замечаю, как Оля – которая как бы знает уже обо мне такое, чего я сама о себе не знаю – Оля встречает меня всевидящей тонкой улыбкой, будто я физически исчезала, и она видела это, а теперь видит, как я появилась и знает, зачем я исчезла и с чем возвратилась – и наши глаза встречаются, и одна к другой перелетают наши улыбки, и в это мгновенье особенно видно, что во всём её облике нет ничего сугубо цыганского – ни тёмного, ни надрывного, ни исступлённого, ничего скользкого, ищущего выгоду и удачу на каком-то тёмном пути – весь её облик струится гармонией и покоем; внутри её чувствуешь цельный и твёрдый мир человека, который отлично знает, что ему надо на этой земле и как его сделать.

И как бы само собой рядом с ней возникает моя цыганка в малиновом ярком платочке, которая тоже знает, ради чего ей топтаться на этом морозе, и, удивляясь родству их упорства, я снова и снова пытаюсь понять, как вообще оно получилось, что никакой-то другой народ – благополучный и сытый -  а вот эти скитальцы-цыгане, спотыкаясь о все катастрофы и катаклизмы земного хрупкого бытия, из всех ценностей жизни выбрали именно это: дом, дети, надёжность, тепло!

И пытаясь хоть как-то ответить на этот вопрос, я топталась вокруг радушных хозяев, заходя то с одной, то с другой стороны, но, видно, нет на такие вопросы ответа, и я наконец рассердилась и приказала себе: «Да отстань ты от них! Загадка природы! Цыгане! Ворожба на каждом шагу!»

И действительно – всё ворожба!

И дом, и его красота, и цветы у ног Иисуса Христа, и дети, из которых старший учится на юрфаке, а  Изаура в свои семь лет  легко постигает и языки, и науки, и  музыку, и гадание, а здесь в доме они, возникая и исчезая с какими-то своими вопросами к родителям, ведут себя деликатно, как бесшумные тени. И сами хозяева этого дома, с их спокойными голосами и жестами, с летучими взглядами, настолько понятными друг для друга, что кажется, не успеет один подумать, как другой уже подхватил его мысль, уже понял и сделал, и всё происходит мгновенно, на каких-то полуулыбках и полувзглядах, будто действительно на моих глазах совершается ворожба, тайная ворожба сердец, когда два человека, строя общий понятный им мир, давно уже стали – одним!

Но конечно, всему приходит конец, и пора уходить.

И уже Моисей Петрович – с его привычкой заботиться обо всём – вышел похлопотать о машине, и, кажется, не успел войти и сказать, что машина готова и ждёт, как Ольга – подхватив на лету выражение его глаз – быстро встала на ноги – лёгкие, быстрые,  трудолюбивые ноги – и, совсем по закону этого дома, где всё создаётся легко и как бы само собой, не успела она выйти и снова войти, как перед нами возник восхитительный столик, на столике угощенье и сам Моисей Петрович – лицо светлое как у праздника – уже несёт золотистый кувшин, в кувшине вино собственного изготовления, и он разливает это вино, и  говорятся простые искренние слова, и сомкнулись бокалы…

Пора уходить.

И накинув свою тяжёлую шубу, я снова – перешагнула! – этот нарядный ковёр  на веранде, сунулась в дверь, сошла по высоким ступенькам, влезла в машину…
И пурга подхватила эту машину и – понесла!

И снова – то вправо, то влево, то вбок, то в сугроб, то в канаву, то в столб…

И я – с внезапной чёрной тоской –  ощутила, что действительно это так, что на самом деле переступила невидимую черту, и закончилась – ворожба!

Ворожба таинственных человеческих чувств, крепостью и длиною в целую жизнь.

И я снова вернулась в хаос  нашей нескладной жизни, где нет никаких дорог, никаких опор и никаких ориентиров ни машине, ни человеку!
Лидия Латьева
из книги "Облак белый", 1996 год        

Комментариев нет:

Отправить комментарий