И хоть действительно не поймёшь, что откуда берётся, но мне почему-то кажется, что этот
очерк завязался где-то в самом конце восьмидесятых, когда на одну из моих подруг прямо как чёрный снег посыпалась куча всяких несчастий – одно за другим, одно за другим, одно за другим – то развод, то ногу сломала, то потеряла паспорт, то воры, и не просто матёрые взломщики-профессионалы, шарящие по нашим квартирам, а новейшие воры, влезающие в наши дома под маской в доску своих друзей, и, ноя на всякие обстоятельства, одалживающие то деньги, то вещи, а потом исчезающие бесследно, будто их и не было никогда. Словом, можно было подумать, будто на небе, управляющем нашими судьбами, открылся какой-то невидимый люк, шкатулка Пандоры, и всё её содержимое сыпалось в одну точку. И моя дорогая подружка, под гнётом этих ударов, из улыбчивой, бодро живущей женщины превратилась в незатихающий стон. И дело дошло до того, что ни есть, ни спать уже не могла и, впадая в истерику, звонила мне по ночам, и я, жалея её всей душой, вызывала такси и срывалась к ней среди ночи, и, укутавшись на балконе в тёплые чудные пледы, сотворённые её золотыми ручками, мы дотошно перебирали всю её жизнь, ища причину таких жестоких напастей.
А время шло.
очерк завязался где-то в самом конце восьмидесятых, когда на одну из моих подруг прямо как чёрный снег посыпалась куча всяких несчастий – одно за другим, одно за другим, одно за другим – то развод, то ногу сломала, то потеряла паспорт, то воры, и не просто матёрые взломщики-профессионалы, шарящие по нашим квартирам, а новейшие воры, влезающие в наши дома под маской в доску своих друзей, и, ноя на всякие обстоятельства, одалживающие то деньги, то вещи, а потом исчезающие бесследно, будто их и не было никогда. Словом, можно было подумать, будто на небе, управляющем нашими судьбами, открылся какой-то невидимый люк, шкатулка Пандоры, и всё её содержимое сыпалось в одну точку. И моя дорогая подружка, под гнётом этих ударов, из улыбчивой, бодро живущей женщины превратилась в незатихающий стон. И дело дошло до того, что ни есть, ни спать уже не могла и, впадая в истерику, звонила мне по ночам, и я, жалея её всей душой, вызывала такси и срывалась к ней среди ночи, и, укутавшись на балконе в тёплые чудные пледы, сотворённые её золотыми ручками, мы дотошно перебирали всю её жизнь, ища причину таких жестоких напастей.
И всю
жизнь уже перебрали, и даже сходили в церковь, и перед всеми святыми поставили
покаянные свечи, умоляя их смилосердиться и вывести её душу из тенет бессилия и
греха. Но, видно, даже святые оказались бессильными, и мы уже по ночам
перестали искать причины этих тяжких её, не искуплённых грехов, а просто сидели
– зарываясь в пушистые, ласковые
пледы – молча глядя друг другу в лицо
глазами, полными безнадёжности.
В конце концов, ничто
не может быть бесконечным.
И видно истаяли силы
нашей надежды, и подруга привыкла к
своему состоянию, и я привыкла к ночным надрывным звонкам, и даже пледы
привыкли к общему безнадёжью и, потеряв свою нежность и теплоту, больше не согревали нас. Наверное, так привыкаешь к
смертельной болезни, когда умом понимаешь, что кричи не кричи, а выхода – нет.
И вот в такую трудную
пору подруга моя внезапно исчезла.
Точнее: исчезли ночные
звонки. И ночь не звонит, и вторую… и я, испугавшись, стала звонить сама, а
телефон подружки не отвечает, и я метнулась искать её по друзьям и общим
знакомым. Но и они ничего не знают, и наша тревога ширится и растёт, и уже
кое-кто стал поговаривать, что надо бы взломать дверь…
Господи! Как хрупка
наша жизнь и как уязвима!..
Но вдруг!..
Она – объявилась!
С букетом сирени, с
улыбкой, с блеском в глазах…
Объявилась и прямо с
порога бросилась обнимать и целовать меня и пищать о какой-то поездке – не то в
Фалешты, не то в Сороки – а та-ам!! Там целый квартал цыганских домов, и у
каждого дома ворота, и на воротах бегущие кони, бегущие кони, летящие гривы, а
в воротах – цыганка! Чёрный всевидящий глаз, тайное слово, цыганская ворожба!
И конечно, тайна есть
тайна.
И о чём было слово цыганки
именно ей, подружка не рассказала, но так хохотала и так сияла, так смешливо
изображала ямы-колдобины на дороге, по которой она добиралась не то в Фалешты,
не то в Сороки, такая в ней бушевала радость, что я заразилась ею, и мы с подружкой – наперебой и взахлёб –
бросились вспоминать наши встречи с другими
цыганками – ах, эти встречи, эти чёрные очи, эта дерзость тягаться с
судьбой! – словом, мы так разбередили свои сердца, что вдруг, ощутив
неслыханную отвагу перед всем, что ни выпадет в этой жизни, неожиданно грянули
совершенно уже забытую старую песню:
Соколовский хор у
Яра
Был когда-то знаменит,
Соколовского гитара
До сих пор в ушах звенит!…
Словом – полная, долгожданная радость!
И после этой поездки
подруга вновь обрела себя и уже крепкой рукой схватила вожжи судьбы, и – можно
удивляться и даже не верить самой себе – но вскоре жизнь её поменялась, будто
не только горе к горю, но и счастье лепится к счастью: и ей встретился человек,
и они поженились, и – сердечно расцеловав меня – отбыли в Америку, и, видно,
там им совсем неплохо, потому что всё реже и реже ко мне от неё долетают
пламенные приветы.
Ну, а у нас: затяжная
лютая перестройка и такая же точно зима.
Зима – всем зимам зима,
морозы, метели, холод. И наш Кишинёв, с
его не чищенными дорогами, забитыми снегом и льдом, как-то скукожился, сник, и
из столицы совершенно независимого государства превратился в маленький, бедный, промёрзший насквозь городишко, будто забытый
богом. И даже в моей квартире – а у нас самый центр, чванливое
современное здание, когда-то престижный
дом, герои нашего времени и генералы
оббивали пороги самых высоких инстанций,
чтоб получить жильё в этом доме – но
сейчас этот дом, как живой человек, потерявший опору, тоже сник, замёрз, опустился, даже стены покрылись
плесенью, как в какой-то затхлой трущобе, и по утрам, по инерции подсаживаясь к
письменному столу и пытаясь писать, я надеваю пальто и тёпленькие носочки и,
время от времени растирая замёрзшие пальцы, бывает, отброшу к чёртовой матери
это перо – ей-богу, смешно лопотать о спасении человечества и всяких нормах
нравственности и морали, когда себя согреть не способна – и, отбросив своё смешное
беспомощное перо, я становлюсь у окна и
– тупо, без всякой мысли и чувств – просто стою, глядя на улицу да хукая в
руки.
А за окном кипит и
бурлит новейшая жизнь: тут вам и банк, и
сберкассы, и магазины для всяких заморских товаров, и окошки по обмену
валюты, самый, видно, надёжный и прибыльный бизнес, так и бросается в глаза всякому встречному-поперечному – schimb valutar! schimb valutar!.. А под ними – денно и нощно – толкутся какие-то юркие личности и цыганки.
Цыганки особенно
интересны.
Сбегаются по утрам,
аккуратно, как на работу, собьются в
кучку, смеются, подталкивают одна другую, лица весёлые как у детей, беззаботные, не знающие уныния
дети, сбежавшиеся на утреннюю, одним им и понятную игру. Но вот поиграли, потолкались, перешепнулись и
– вжи-иг! как колода ловко брошенных карт – разлетелись в разные стороны, так и
мелькнули и туда, и сюда их игривые
яркие юбки.
И – пошла, пошла цыганская ворожба вокруг простодушного
человека: обступят, облепят, обложат, напустят такого туману, что даже через окно мне видно, как человек на
глазах теряет себя самого, и уже в
каком-то припадке безволия выворачивает карманы, вытряхивает всё до копеечки из
кошелька – только бы откупиться и
убежать!
Всюду
деньги, деньги, деньги,
Всюду
денежки, друзья…
Ко мне тоже одна
подкатилась.
Я выскочила за хлебом,
а она, блеснув намётанным глазом, пальчиком сделала жест задержаться и – как
ведьма по воздуху – перелетела разделявшее нас расстояние и, прилипнув под мой
бочок, тайно-претайно, этим особым обволакивающим шёпотом шепнула, что
продаётся колечко невиданной ценности и красоты; и конечно, всякие трудные обстоятельства
вынуждают её колечко отдать за бесценок, но, если уж за бесценок, то хотелось бы
одарить не быдло, а чудную
интеллигентную женщину. Она так и сказала: чудную
интеллигентную. Растёт, растёт цыганская образованность! И я с восхищением
глянула ей в лицо и тоже тайно-претайно, тоже стараясь околдовать её чарами
своего шёпота, шепнула: «Спасибо, родная, за комплимент и доверие. Но какая же
ты цыганка, если пустого кармана от
полного не угадала?..» И – дружески улыбнулась! А она с досадой махнула рукой
- э-эх, драгоценное времячко потеряла –
и снова – как ведьма по воздуху – отлетела к своим, на ходу поправляя малиновый
живописный платочек, расшитый узором из люрекса.
Вот так и лопнул
цыганский бизнес.
Но я тоже зря
рассмеялась, зря-зря рассмеялась, так как эта
цыганская ворожба, видно, всё-таки сделала своё тайное дело, потому что
время идёт, зимняя непогода бушует и куролесит, и я, привычно застряв у окна,
уже не просто хукаю в руки, а глазами среди цыганок ищу знакомый яркий платочек
– в малиновых розах, расшитых люрексом. И вот наконец увижу, заулыбаюсь, будто
доброй знакомой, а, если его хозяйка замёрзла и, танцуя от холода, бьёт ножку о
ножку, тоскливым потухшим взглядом ища покупателя, я тоже ищу его взглядом и жду не дождусь, когда же –
чч-ёерт поберр-ри! – появится наконец простачок с набитым карманом и клюнет на
это колечко невиданной ценности и красоты! И так заражает меня наш поиск, так я волнуюсь, ищу и жду, будто сама уже
стала цыганкой и тысячу раз готова
замёрзнуть на этом лютом морозе, готова
маму родную надуть, но только бы –
выжить!
Выжать и выжить…
И вот откуда же в ней,
- однажды спросила я себя самою, - откуда в ней это упорство – выжить?! Пусть
обмануть, пусть выклянчить, пусть даже украсть или вытянуть душу, или
заморочить несчастного человека часто даже и не гаданием, а просто угрозой,
пусть так! Но вот же поставь нас рядом – её и меня, и пусть для всех она просто
цыганка – безродное семя и грех – но вот поставь её рядом со мной – чудной интеллигентной, для которой едва
началось улюлюканье жизни, а я уже – не могу!, уже исстоналась, рассыпалась и
распалась и только одно умею: тупо стоять у окна и хукать в замёрзшие ручки… А она танцует на лютом морозе до
посинения, зарабатывая свой грешный хлеб, и не только не хнычет, но и смеётся
над своей неудачей, смеётся, хохочет, припадая замёрзшим лицом к плечу дорогой
подружки, и я тоже смеюсь, восхищаясь её оптимизмом и стойкостью. И на каких
задворках своей убогой скитальческой жизни – каким горем, какими песнями, каким
унижением или какими мечтами – ей был
привит - этот совершенно биологический –
фермент стойкости перед любыми ударами жизни? И вообще, думала я, хукая в свои посиневшие ручки, как оно вообще получилось, что сквозь все
катастрофы и унижения из своих дырявых шатров цыгане весь белый свет огласили
не стонами боли, а таким неизбывным буйством плясок и песен, будто самим небом
им предназначено влить всю силу своего огня и бесстрашия в наш дряблый, ноющий
мир?
И так поразила меня – рядом с моим малодушием
– эта весёлая дерзость цыганского сердца, этот естественный вызов жизни, так поразила и потрясла, что не
успела я толком додумать мелькнувшую мысль, как тут же вспомнила дорогую
подружку, поездку, ворота, кони… И тут же меня потянуло не то в Фалешты, не то в Сороки, и так
потянуло что кажется, не поеду – помру!
Так и звенела всем
знакомым и незнакомым: хочу своими
глазами глянуть на эту цыганку, тайное слово, чёрный всевидящий глаз!
И вот уж действительно,
если звенеть и очень желать, то сама вселенная может услышать и отозваться. И
отозваться самым нежданным образом. Потому что не где-то там, куда надо
ехать сквозь метель и мороз, а прямо в редакции
радио, в тёплом женском кругу, не успела я рот открыть про эти Фалешты или
Сороки, как мои собеседницы так и уставились на меня: какие Фалешты?! Какие
Сороки?! Да наша Оля любую цыганку за пояс заткнёт! И женщины, быстро
переглянувшись, и, озаряясь светом чудных
воспоминаний, зашелестели тихими голосами: Оля, Оля, Оля…
И оказалось, что не
где-то в неведомых мне краях, а прямо вот здесь, в переулке за домом радио,
стоит всему женскому миру известный двор: и двор, и ворота, и на воротах кони,
а в доме цыганка Оля и погадает, и успокоит, и беду отведёт. И не успела я
заикнуться, а как же, мол, к Оле попасть, как тут же, в несколько голосов, мне
назвали её телефон, и я позвонила, и, запнувшись сказать причину, попросила Олю
о встрече, просто о встрече, а она рассмеялась – всё понимающим смехом – и
назначила день!
И хотя в этот день –
как назло – взбунтовалась природа, заварилась пурга, замела-засвистела всеми ветрами сразу, и бедный наш
Кишинёв по макушку засыпало снегом, и троллейбусы не ходили, и еле-еле нашлось
такси, и это такси по ледяным дорогам швыряло и влево, и вправо, и в сугроб, и
в канаву, и в столб, и на воротах нужного дома оказались уже не кони, а
какой-то смешной добродушный медведь среди хрупких зелёненьких веточек, но я –
всё равно! – доползла до этих высоких ступенек цыганского дома, решительно – распахнула дверь! и…
… тут же – оторопело
остановилась!
Передо мной – рядом и
вместе, как жених и невеста – стояла красавица Оля и муж её, Моисей Петрович,
благородная седина в волосах, лицо самой доброты.
И оба они были такими
далёкими от всевозможных цыганских штампов, что мне показалось, я совсем не
туда попала, и я растерянно затопталась, ни взад, ни вперёд. Тем более
растерялась и затопталась, что тут ещё одна неприятность: между нами веранда,
на веранде ковёр – чёрный, с красными розами, и чистый-пречистый, будто
вытканный этой ночью – и я должна по нему пройти в дом, а я в сапогах, сапоги мне снять невозможно! И я окончательно
растерявшись, замахала руками: нет, нет! идти не могу, уберите хотя бы ковёр! А
хозяева рассмеялись. И Оля глянула этаким взглядом, будто ей жалко стало меня
за эту бедность моих представлений о красоте и богатстве. И тут уж я – под
ударом такого взгляда, я тоже из гордых, и жалеть меня невозможно – и я собралась,
ша-агнула! И почти что перелетела через этот ковёр, не коснувшись и не запачкав!
И вот – сама себе не
могу поверить – но вдруг возникло внезапное чувство, будто переступила
невидимую черту, и из одной жизни попала совсем в другую!
И такую другую, будто
влипла в иную природу! Даже холод пошёл по спине!
И, не зная, что ждать
от этой природы, от моей несовместимости с ней, я тут же села у самой двери на
диван в гостиной, и даже не села, а примостилась с самого-самого краешка, как
бы боясь, что эта другая природа что-то такое со мной сотворит, что-то такое,
чего даже и не придумать, и не угадать.
Ну, а теперь – когда
почти отдышалась и краешком глаза огляделась вокруг – наверное, можно начать
вразумительный разговор и можно сказать, что чувство, с каким я переступила
ковёр на веранде, не обмануло меня. Что всё это время, пока я сидела в гостях,
я ощущала себя в каком-то другом измерении жизни, и называлось оно – цыганская
жизнь!
И наш разговор кружился
вокруг неё. И как-то быстро открылось, что главная её боль – безродность, и что
сегодня цыган – как и было всегда – остаётся вечным скитальцем. И даже наши новейшие конституции
до цыгана как бы ещё не дошли, и, если в застойные времена Моисею Петровичу,
чтоб прописаться в собственном доме, пришлось развестись с женой, то уже в
нашем, демократичнейшем из времён, недавно он ехал в частной машине – простым
пассажиром, на заднем сиденье, из Рышкан в Кишинёв, по своей, казалось, родной
земле – но гаишник, остановив машину, без всяких там разговоров и объяснений,
обшарил и вытряс его, как последнего душегуба. И, слушая о таком унижении,
можно было понять, почему Моисей Петрович не раз и не два за время нашего
разговора возвращался к мысли о том, что не плохо бы и цыганам - как таким же скитальцам-евреям – обзавестись
каким-то сугубо своим клочочком земли, а заодно и своим гаишником, да и
покончить с этой извечной планидой изгоев-скитальцев, с этой болью цыганского
сердца.
А между тем, сам дом, в
котором я с удовольствием засиделась, меньше всего был похож на шалаш
какого-нибудь скитальца: четыре просторные комнаты и веранда, и кухня, а под
ними целый этаж кладовых, а во дворе ещё один дом, под скромным названием
«летняя кухня», а над гаражом – во всю его безразмерную ширину и длину –
совершенно особая комната, что-то вроде восточной диванной, с телевизором и
ковром, где душными летними вечерами собирается вся семья для отдыха и
разговоров о жизни.
И ещё, наверное, важно
сказать, что во дворе, перед парадными
окнами дома – как какой-то краеугольный камень его души – стоит большое
распятие, похожее на часовню, а у ног Иисуса Христа даже сегодня, на метельном
снегу – букет свежих цветов.
И важнее важного будет
сказать, что эти цветы – цветы благодарности.
Несколько лет назад
младшая девочка – с поэтическим именем Изаура – тяжело заболела, предстояла
сложная операция. Оля каждую ночь выходила под звёзды, вычитывая её судьбу и
моля Бога о милости. И хотя, отправляясь в Киев на операцию, она уже твёрдо
знала – на то она и цыганка, тайная ворожба – что всё закончится благополучно,
она слово небу дала - в знак своей
благодарности и любви – выстроить эту часовню.
Вот уже все тревоги прошли и быльём поросли, и Изаура растёт толковой, трудолюбивой
девочкой, изучающей и математику, и иностранные языки, и тайны гадания – у неё
к гаданию склонность, как объяснила Ольга, а вот старшая из дочерей не будет гадать -
нет у неё вот этого тайного и умом непонятного, чем наделяет природа иную
цыганку, чем она, например наделила Олю, и в своё время, угадав этот Олин дар,
её свекровь, известная ворожея в
цыганском мире, выбрала для науки гадания не своих детей, а именно Олю и учила
её секретам цыганского тайного ремесла, перекачивая из своей души в её душу
науку чувствовать и угадать движение и звёзд, и судеб.
У старшей дочери Оли
этого дара нет. А у Изауры есть, она уже
и сейчас часами может слушать шум моря
через ракушку, видеть и понимать сияние звёзд и чувствовать то, что обыденному
сердцу чувствовать не дано. Словом,
неплохо девочка развивается и,
разговаривая уже на четырёх языках, готовит себя для будущей светской жизни, а, постигая тайны
природы - для сугубо цыганской
судьбы. И Оля за её судьбу как бы уже
спокойна, она знает, что всё у Изауры сложится и получится, но каждое утро кладёт к ногам Иисуса цветы, самые свежие из свежайших, потому что
свежа её благодарность Богу, помогшему девочке выжить. Свежа, горяча, и не
тускнеет от времени.
Вот такие они цыганские
чувства.
И совсем уже надо
сказать, что всё в этой семье держится именно чувством.
Сама семья родилась из
любви, когда Моисей Петрович, ещё молодым человеком - в какое-то светлое воскресенье – зашёл к
другу что-то узнать и спросить и – на ходу, буквально краешком глаза увидел юную девочку, сидевшую в уголочке сада,
разбросав для гадания карты. И он на ходу и краешком глаза глянул на эту
девушку, а она подняла глаза и буквально пронзила его своим чистым сияющим
взглядом – вот с этого взгляда и началась их семья, и мне показалось, что нежность
этого взгляда между женой и мужем не прерывалась. Такая же бесконечная, как и Олина
благодарность Богу.
И совсем уже надо
сказать, что весь этот дом радует не богатством – как раз бахвальством
богатства в нём и не пахнет – дом этот радует тем, что всё в нём устроено для
удобства и удовольствия. В нём много тепла и света, он излучает надёжность и
даже сама его красота – например вот эти лепные веночки на потолке, или
воздушные занавески - в этой комнате голубые, в соседней жёлтые - или сам
простор этих комнат, с двойными дверями настежь, или свежесть ковра под ногой - словом, вся его
красота как-то сразу напоминает бескрайнюю летнюю степь, в цветах и запахах рая,
и время от времени – как бы устав от вопросов-ответов и впечатлений – я бросаю
взгляд на окно, в колыхание голубых занавесок, и будто лицом погружаюсь в
пахучие травы. И вся освежаюсь, и с радостью возвращаюсь назад – на диван, к
разговору – и замечаю, как Оля – которая как бы знает уже обо мне такое, чего я
сама о себе не знаю – Оля встречает меня всевидящей тонкой улыбкой, будто я
физически исчезала, и она видела это, а теперь видит, как я появилась и знает,
зачем я исчезла и с чем возвратилась – и наши глаза встречаются, и одна к
другой перелетают наши улыбки, и в это мгновенье особенно видно, что во всём её
облике нет ничего сугубо цыганского – ни тёмного, ни надрывного, ни
исступлённого, ничего скользкого, ищущего выгоду и удачу на каком-то тёмном
пути – весь её облик струится гармонией и покоем; внутри её чувствуешь цельный
и твёрдый мир человека, который отлично знает, что ему надо на этой земле и как
его сделать.
И как бы само собой
рядом с ней возникает моя цыганка в малиновом ярком платочке, которая тоже
знает, ради чего ей топтаться на этом морозе, и, удивляясь родству их упорства,
я снова и снова пытаюсь понять, как вообще оно получилось, что никакой-то
другой народ – благополучный и сытый - а
вот эти скитальцы-цыгане, спотыкаясь о все катастрофы и катаклизмы земного
хрупкого бытия, из всех ценностей жизни выбрали именно это: дом, дети,
надёжность, тепло!
И пытаясь хоть как-то
ответить на этот вопрос, я топталась вокруг радушных хозяев, заходя то с одной,
то с другой стороны, но, видно, нет на такие вопросы ответа, и я наконец
рассердилась и приказала себе: «Да отстань ты от них! Загадка природы! Цыгане!
Ворожба на каждом шагу!»
И действительно – всё
ворожба!
И дом, и его красота, и
цветы у ног Иисуса Христа, и дети, из которых старший учится на юрфаке, а Изаура в свои семь лет легко постигает и языки, и науки, и музыку, и гадание, а здесь в доме они,
возникая и исчезая с какими-то своими вопросами к родителям, ведут себя
деликатно, как бесшумные тени. И сами хозяева этого дома, с их спокойными
голосами и жестами, с летучими взглядами, настолько понятными друг для друга,
что кажется, не успеет один подумать, как другой уже подхватил его мысль, уже
понял и сделал, и всё происходит мгновенно, на каких-то полуулыбках и
полувзглядах, будто действительно на моих глазах совершается ворожба, тайная
ворожба сердец, когда два человека, строя общий понятный им мир, давно уже
стали – одним!
Но конечно, всему
приходит конец, и пора уходить.
И уже Моисей Петрович –
с его привычкой заботиться обо всём – вышел похлопотать о машине, и, кажется,
не успел войти и сказать, что машина готова и ждёт, как Ольга – подхватив на
лету выражение его глаз – быстро встала на ноги – лёгкие, быстрые, трудолюбивые ноги – и, совсем по закону этого
дома, где всё создаётся легко и как бы само собой, не успела она выйти и снова
войти, как перед нами возник восхитительный столик, на столике угощенье и сам
Моисей Петрович – лицо светлое как у праздника – уже несёт золотистый кувшин, в
кувшине вино собственного изготовления, и он разливает это вино, и говорятся простые искренние слова, и
сомкнулись бокалы…
Пора уходить.
И накинув свою тяжёлую
шубу, я снова – перешагнула! – этот нарядный ковёр на веранде, сунулась в дверь, сошла по
высоким ступенькам, влезла в машину…
И пурга подхватила эту
машину и – понесла!
И снова – то вправо, то
влево, то вбок, то в сугроб, то в канаву, то в столб…
И я – с внезапной
чёрной тоской – ощутила, что
действительно это так, что на самом деле переступила невидимую черту, и
закончилась – ворожба!
Ворожба таинственных
человеческих чувств, крепостью и длиною в целую жизнь.
И я снова вернулась в
хаос нашей нескладной жизни, где нет никаких дорог, никаких опор и
никаких ориентиров ни машине, ни человеку!
Лидия Латьева
из книги "Облак белый", 1996 год
Комментариев нет:
Отправить комментарий