Моё путешествие в
Троицу началось в то мгновенье когда позвонила учительница из Гратиешт –
Людмила Ивановна Думитрашко – и со всей отвагой своего размашистого характера
сказала, что – всё!, хватит, пережидая то болезни, то напасти, то житейскую
суетню, которой нет ни конца, ни края, оттягивать нашу встречу. Она с мужем
Иваном Матвеевичем, тоже бывшим учителем, а
сегодня пенсионером, приглашает меня глянуть на Гратиешты. Тем более
стоит глянуть, что в ближайшее воскресенье – Троица, и я своими глазами смогу
увидеть, как празднует праздники гратиештский народ.
-Значит, договорились, - заключила она,
- празднуем Троицу, несмотря ни на что!
И даже сегодня – пенсионеркой,
которую донимают болячки и нищета - она не желает киснуть в кислятине жизни,
как бы навечно оставшись отважной крестьянской девчонкой, которая сразу после
войны не побоялась, оставив родное село, маму и папу, приехать в
разрушенный Кишинёв и поступить в
институт.
Больше того!
В самый свой первый шаг в Кишинёве так получилось, что
не успела она приехать и спрыгнуть с каруцы, как их перебросили на стадион, и
она оказалась прямо на старте, в шеренге атлеток. Она была в юбке и вышитой
блузке – как и положено девочке из хорошей крестьянской семьи – впервые увидела
стадион и девчонок в спортивных костюмах и конечно, понятия не имея, что происходит, зачем её здесь поставили и что от
неё хотят, тем не менее не растерялась, а успела спросить мимо бегущего
человека: «Что надо делать?!» А человек, мелькнув в неё пропотевшим взглядом, успел ответить:
«Бежать, и как можно быстрей!»
Тут над ухом пальнуло из пистолета, она вздрогнула и –
побежала.
И как дочка своих родителей,
вырастивших десять детей и приучивших этих детей любую работу делать на
совесть, она и тут бежала на совесть. И так бежала, что дыхание спёрло, ком
подступил под горло, и, понимая, что девочка может просто-напросто разорваться,
кто-то в рупор кричал: «Девочка в вышитой блузке, остановись!» Но ей даже в голову не пришло, чтоб это именно ей кричали на весь стадион, и она –
уже задыхаясь – остановилась только на финише.
И оказалось, что прибежала –
первой.
Ей удивились, её поздравляли, ей дали приз и паёк. И так ей это
понравилось, что с лёгкой атлетикой она уже не рассталась, и – привыкшая
побеждать во всём – вскоре стала чемпионкой республики, зарабатывала пайки и
награды, поездила по белому свету, а свой упорный характер отточила до такого звонкого звона,
что по-моему даже сегодня, заработав у благодарного государства нищенскую
пенсию учителя, она и не думает ныть, как ноют другие, а так и бежит по дистанции
жизни со всем бесстрашием своей безоглядной юности.
Конечно, таким человеком невозможно не восхищаться, и я с
первой же встречи влюбилась в Людмилу Ивановну и теперь с радостью приняла её
приглашение, и в ближайшее воскресение уже ехала в Гратиешты.
Лишённая за
последние годы возможности видеть мир, я жадно смотрела в окно машины, с тоской
открывая, что всё вокруг – и улочки, и дома, и люди – как-то невыносимо
обшарпались и состарились. И только кладбище «Дойна», мимо которого мы
проезжали, раздулось и растеклось, ломая заборы и былые границы, будто мёртвая
жизнь буквально – физически - ужимала живую.
От этой печальной картины всё внутри разболелось и надо
было отвлечься, и я самой себе напомнила, что сегодня же Троица, особенный
день, и самое время подумать, чем же таким он особенный. Я честно настроилась
думать. Но, как любая матёрая атеистка, ничего не придумала.
Зато вспомнила
Троицу детства.
Самого раннего, настоящего детства, ещё не истерзанного войной,
когда наш дом, украшенный травами, задыхался в их сладостных ароматах, а я,
надышавшись ими, неожиданно ощутила, что в нашей земной, как бы во всём
абсолютно понятной жизни, расстелившейся между можно-нельзя, есть ещё жизнь
другая, и такая чем-то другая, что её не увидишь глазами, не услышишь ушами, не
втиснешь в привычное. Потому что всё в ней где-то внутри и тайно, и сквозь
зримую обыкновенную жизнь она струит из
себя нечто совершенно неизъяснимое. И так оно дразнит своей ускользающей
неуловимостью, что уже жить невозможно, Пока её не поймешь. Слава богу, я была
из рогатых детей. И если решила что-то понять, то любого могла замучить
вопросами.
В тот вечер Троицы я мучила бабушку.
Помню, ночь, пора
спать, но я уселась на пол, в траву, ужалась, губки сцепила и, всей собой
протестуя против любой неясности, упёрлась в бабушку несгибаемым взглядом, требуя объяснить
одно: что же такое – Троица?..
А бабушка, будто ангел – в белоснежной хрустящей ночной
рубашке – всей душой пытаясь смягчить мою колючесть, опять и опять объясняет,
что Троица – это три ипостаси Господа Бога: Бог-отец. Бог-сын, Бог – дух
святой…
Но не успела договорить, как внутри меня зашипело, и я –
тоже опять и опять! – обжигаясь словами, затараторила, что Бог-отец, этот
всевидящий подозрительный дед, и Бог-сын с его кровавыми ранами и смертной
мукой в очах – это мне ясно, это можно увидеть вот здесь, на иконе, это я
понимаю, но… дух святой?!..
- Как это понять и увидеть?!
Кажется, более закомуристого вопроса уже не придумать.
Однако бабушка тоже, видно, была из рогатых, и повела
вокруг задумчивыми очами, и вдруг поднялась, и, на ходу зацепив щепотку
травы, присела передо мной - как пахучее
белое облако - и, протянув траву к моему лицу, попросила растереть её и
понюхать. А я, мельком глянув на скукоженные листочки, узнала самую заурядную
мяту, и, хоть сразу сообразила, что, если отваром из мяты бабушка лечит и
сердце, и нервы, и голову, и глаза, то мята не совсем простая
трава, но всё же – смешно сказать! - чтоб этот жгучий таинственный смысл, какой
ощущаешь в самих словах дух святой, мог снизойти до какой-то мяты! Смешно
сказать! И я оттолкнула траву рукой и усмехнулась:
- Подумаешь – дух
святой!..
Но вот пролетело-промчалось быстрое время жизни, и я, не
успев надышаться этим загадочным запахом трав, сама давно превратилась в
бабушку. И сейчас, неожиданно размотав свою жизнь от Троицы детства до сегодняшней Троицы, с
любопытством спросила себя: «А если б мой внук догадался задать мне вопрос о
духе святом, то что ответила б я?..»
Спросила,
подумала и призналась себе, что – не знаю.
А между тем, пока
я там развлекалась вопросами, на которые нет ответа, машина въехала в
Гратиешты. Медленно продвигаясь – мимо домов, озера, парка, школы, в которую
вот по этой бугристой длиннющей дороге сорок лет неустанно ходили Людмила
Ивановна и Иван Матвеевич учить гратиештских детей не просто литературе и
математике, но и самой трудной из всех наук, науке быть человеком - и она наконец остановилась, как бы совсем уже
за селом, и дальше бежать ей было некуда. Прямо в зелёных зарослях оказалась калитка, и мы – по дорожке,
ведущей в горку, любуясь кустами свежих розовых роз – поднялись в маленький
дворик, сияющий чистотой и порядком. Здесь нас встречали хозяева, и Людмила
Ивановна – торжественная как царица, сотворившая весь этот мир – шагнула
навстречу, что-то сказала, осветившись
улыбкой…
И – боже мой! – какая это была улыбка!
Это было как бы и не улыбка, а – волшебство!
И – пока я
знакомилась с незнакомыми мне людьми, с дочкой Русланой, с зятем Петей,
которого здесь называют сыном, с братьями, с жёнами и друзьями братьев, с
племянницами и племянниками, пока пыталась запомнить, кто из них кто, пока угощалась прозрачной
холодной водой из источника, бьющего прямо здесь, во дворе, пока удивлялась
уютности дома, построенного учительскими руками – словом, пока всё это
происходило, волшебство улыбки делало своё дело, и я ловила себя на том, что
давным-давно в своей промелькнувшей жизни уже видела точно такой же двор и дом,
и открытые лица людей, и сияние мужских рубашек на солнце. И пила такую же
хрустальную воду, будто вобравшую сладость и чистоту всего мироздания, и даже
собаку, которую просто на всякий случай посадили на цепь, а она обижалась на
эту несправедливость, радушно совала лапы обступившей её детворе, а дети её
жалели и обнимали, даже собаку - с её
добрым великодушным сердцем - я тоже уже встречала и знала…
Одним словом!
Весь
этот гратиештский мир, пропитанный дружелюбием и сердечностью, оказался таким
родным, словно после разлуки в целую жизнь я вернулась в родительский дом, и он
улыбнулся мне, как самому дорогому ребёнку.
Это случилось так неожиданно, что мои годы как бы слетели
с плеч, и я тоже разулыбалась и раззвенелась, и дело дошло до того, что,
усевшись в благодатной тени и маленькими глоточками попивая волшебную воду, я
стала бросать невольные взгляды в сторону детворы, игравшей с собакой, будто
надеясь увидеть там и своих дорогих подружек детства в их застиранных послевоенных платьицах и с вечными цыпками на
руках.
Но вместо них глаза мои натыкались на внучку Людмилы Ивановны – Анжелику
– в кружевном бледно-розовом платье и с чёрными сияющими глазами – и, удивляясь тонкости её красоты, я,
усмехнувшись, сказала себе, что не-е-ет, нечего мне искать своё прошлое детство
здесь, эти дети уже из другого мира, и, если честно признаться, то даже уже и
не знаю, каков этот мир…
А между тем, время бежало, небо совсем раскалилось,
праздник рванулся к своей вершине, в невидимой каса маре проворные женщины –
как истинные художники – разбросали последние краски на пиршественный стол, и
взыскательная Руслана, пальцем подправив то одно, то другое, окинула его
окончательным придирчивым взглядом и наконец сказала отцу: «Зови!»..
И будто лёгкий серебряный звон промчался по двору, и,
повинуясь ему, все гости задвигались, заблестели глазами и, подшучивая друг над
другом, чинно поплыли в сторону каса маре, и дверь её широко распахнулась, и –
Стол!…
Он был не стол, он был как сказочная поляна в редчайших
цветах!
И на мгновенье – застряв в дверях – мы задохнулись от
восхищения, и вдруг! – будто сама собой – вырвалась из груди величественная
«Трэяскэ», славящая вдохновение человека, творящего радостный мир. И с этой
минуты – конечно, мы пили и ели с большим удовольствием - но и торжествующая «Трэяскэ» что-то сделала
с нами, и каждому захотелось сказать особенный тост, и вспомнить былое, и
особенно вспомнить такую же знойную Троицу, Троицу детства, и запахи трав, и
своих дорогих родителей, и как неуклонно родители учили детей хорошему, и как
трудно давалось оно, и как потом выручало, и…
И в конце концов получилось, что
мы окунулись в бесконечную реку жизни, в которой и наши родители, и родители
наших родителей, и их деды, и все
предыдущие человеки – себя не щадя – тратились
на самое лучшее в жизни – а когда собирались на точно такой же праздник,
то собирались не просто попить-поесть, а возвеличить жизнь, закрепляя в памяти
сердца своих детей веру в усилия человека, и сейчас эта память,
разволновавшись, как бы учила нас, что всё в человеческой жизни не зря, и даже
в такое низкое время, как наше, надо стоять и держаться, чтоб никогда-никогда мёртвая жизнь не ужала живую…
Но мы-то, конечно, мы-то ещё так или сяк, но продержимся,
думала я, поглядывая на просветлённые лица гостей, - а вот интересно
узнать, как продержатся дети наших детей, какие они сегодня и как дышится им в
этом дедовском празднике Троицы…
И пока я так думала, гости задвигались, мужчины пошли
покурить, стулья освободились, и я потихоньку, со стула на стул, придвинулась к Анжелике – как
бы влекомая её чудным розовым платьем и чёрными сияющими глазами – и улыбнулась
ей, а она улыбнулась мне, и слово за словом, и мы с ней разговорились, и
оказалось, что в свои четырнадцать лет эта девочка знает несколько языков и
книги любит читать в оригинале, а музыку слушать в Органном зале, когда её
исполняют живьём, и восхищает её не один компьютер, как думала я о девочке компьютерного века, а
жизнь сегодня такая богатая, такая разная в своих проявлениях, что восхищает и
увлекает её очень многое и каждый раз совершенно другое: то изюминка
французского средневековья, а то медицина востока, а то, слушая самых разных
людей и наблюдая их жизненный опыт, она хочет узнать, что происходит с душой
человека, скудеет она или нет под натиском тех ударов, которые содрогают жизнь,
и куда вообще течёт жизнь, и к какому финалу она приведёт человечество…
И пока
она говорила, лицо разгорелось, глаза рассиялись, и мне воочию было видно, как
этот огромный, цветистый, заманчивый мир так дразнит и манит её, что вот
откроется дверь, подует самый слабенький ветерок, и она улетит в этот мир, и он её закружит, и даже некогда будет
вспомнить ни наш разговор, ни праздник, ни бабушкин дом, и даже не знаю,
вспомнит ли бабушку с её старомодным строгим взглядом на жизнь. И, будто она уже действительно улетала, я ощутила
вдруг такое лютое одиночество, и стало ужасно жалко себя, как бы сброшенную на
обочину жизни, в какую-то яму и пропасть
прошедших забытых времён, и я внезапно спросила:
- Ну хорошо, Анжелика, а если
взять сегодняшний день… ну, например возьмём твою бабушку… есть в ней что-то
такое, чего ты никогда не забудешь, улетая в изюминку средневековья?..
Самое-самое, Анжелика… есть или нет?
- Самое-самое? – переспросила
она.
И подняв глаза на Людмилу
Ивановну так долго, серьёзно смотрела, как бы листая всю её жизнь, что я невольно
ужалась, будто вместе с Людмилой Ивановной держала экзамен на вечность. Но зря
я ужалась. Видно, такой была эта жизнь и так волновала она Анжелику, что её
глаза увлажнились. А потом набежала слеза, и, стыдясь своих тонких ранимых
чувств, девочка пальцем стёрла слезу и тихо сказала:
- Бабушка наша…
даже не человек, а какой-то чистый, несокрушимый дух…
- Дух?! – вскрикнула
я в мгновенном внезапном испуге.
И тут же вспомнила Троицу детства. И огляделась вокруг. И
вдруг меня осенило, что и дом, и свежесть розовых роз, и чудо источника, и
сердечность хозяев, и каждая крошка на их столе, и даже сама красота этой
девочки – всё, абсолютно всё действительно сотворилось - духом!
И конечно, я и сегодня, как и в далёком рогатом детстве,
понятия не имею, что же оно такое и откуда берётся, но зато уже нерушимо знаю,
что без этой божественной силы – упорно творить свою жизнь по подобию своему –
и хлеб не хлеб, и вода не вода, и трава не трава, и дети не дети.
Да и вся наша жизнь - не жизнь!
Лидия Латьева
из книги «Облак белый», 1997 год
Комментариев нет:
Отправить комментарий