суббота, 2 ноября 2013 г.

С К А З К А

Я так долго искала историю о любви и так видно всем надоела, что дочка как-то сказала: «И что за навязчивость, мама? Откуда в нашем сегодняшнем мире подобные сказки?…»
И вот это слово – сказка - не то оскорбило, не то отрезвило меня, и я перестала искать. 

 Но вдруг  чепуховский случай: какие-то москвичи позвонили своим друзьям-кишинёвцам, те позвонили моим, а мои позвонили мне, и оказалось, что мне сейчас же надо выскочить к поезду «Бухарест-Москва»  - так как я живу у вокзала -  найти такой-то вагон, таких-то румын, улыбнуться, вручить гостинец и сказать такие слова, чтоб сразу сделалось ясно: как бы земля ни качалась у нас под ногами, какие бы лозунги ни кричались на площадях, а мы остаёмся людьми, и друзья друзей по-прежнему наши друзья, и…
… и словом, с подарком в зубах я ринулась на вокзал, а там поезд уже подходит, возбуждённые люди бегут, я за всеми, но оказалось, бежим не туда, всех развернуло и понесло  в обратную сторону, и я –  сразмаху! - врезалась в женщину, и мы уже прошипели что-то шипящее, но тут же узнали одна другую:
- Ка-ак?! Это вы?!..
Оказалось, что да: я – это я, а она – она, Фаина Семёновна Смелянская, когда-то моя соседка, когда-то учительница математики в первой молдавской школе, а сегодня пенсионерка – хотя ёлки-палки! какая пенсионерка?! – она такая красивая и молодая, что я завопила:
- Где достаёте молодильные яблоки?!
А она – вся звеня и сияя – провозгласила:
- Робу приехал! Помните?! Первая любовь!…

Я так и застряла с открыты ртом: о какой любви она говорит?..
Но тут же память моя мгновенно метнулась назад, в пучину годов, в наше соседство, и мысленно я увидела комнаты Фаины Семёновны, всегда чистота и запах цветов, и ветер играет лёгкими занавесками, и мы с ней – погружаясь в реку воспоминаний -  смотрим семейный альбом, и я оторваться никак не могу от карточки юной девушки – тяжёлые волосы, стрижка паж, огромнейшие глаза – и такая в них бездонность и отрешённость,  такая неизъяснимая глубина, будто внутри её совершается тайна и забирает всю целиком.  Эта тайна заворожила меня. И пытаясь её угадать, я расспрашивала Фаину Семёновну и о том и об этом, а она с удовольствием, сияя глазами, рассказывала   – она такой человек, что всё абсолютно делает с удовольствием и сияя глазами  – и, пока говорила и о том и об этом,  за видимой внешностью рьяной, самолюбивой, знающей себе цену учительницы,  не пропустившей ни одной театральной премьеры или книжной новинки, неожиданно приоткрылся таинственный лаз в самую-самую первозданность её натуры, где причудливо переплелись и лукавая женственность и простодушие местечковой девчонки. Это было так неожиданно, что я вдруг открыла, что совершенно не знаю женского мира и вот, к примеру спроси меня кто-то, а я и сказать не смогу, за какие такие особые качества великая книга Библия донесла до нас имена именно этих женщин: Руфь, Лия, Рахиль, Сарра, Агарь…

Как раз тогда Фаина Семёновна действительно рассказала что-то о первой любви, и даже вроде запомнились мне какие-то карточки молодого мужчины, и даже помню, что внешность его поразила меня той особенной внутренней тонкостью, какую мы – за неимением других слов -  называем – интеллигентностью.  Однако, зная женскую слабость раскрашивать своё прошлое, я рассеянно слушала эту историю, чувствуя в ней ту извечную сказку о редкой любви, которой питается женское сердце. И конечно, даже думать не думала, что промчится целая жизнь, и вот этот обычный поезд – серозелёный, пыльный и скучный как вся наша жизнь – привезёт не просто там пассажиров, перекупщиков холодильников и продуктов, и даже не друга моих друзей, а загадочного человека,   который  через  полсотни  лет –  и каких лет!  это  же  годы  войны и  кровавых
режимов, годы таких утрат, что кажется, всё людское стёрлось с лица земли и быльём поросло – а поезд везёт человека, которого тянет просто взглянуть в глаза своей светлой, незабываемой юности.

Конечно я уже не могла не увидеть его!

И  назавтра же, сдунув пыль с потрёпанной телефонной книжки, нашла телефон Фаины Семёновны, позвонила  и попросила просить её гостя о встрече. И уже через день покупаю розы с ромашками – мой любимый букет, красное с белым, элегантное с простодушным, запах поля и аромат садов – и вот спускаюсь по кривой, ужатой улочке Минку и, пока подхожу к заветному дому, такими придирчивыми глазами осматриваюсь вокруг, будто всё здесь – и скученные хибары, и замызганность окон,  и грязь, и даже тяжёлое знойное небо, как бы сроду не знавшее радости – всё давит и унижает меня своей убогостью. Мне стыдно, что эту картину видел наш гость, наверняка, поражаясь, в каком затюканном закутке земли мы живём. Ну прямо будто не место для человеческой жизни, а окраина ада, мусоросборник для самых ничтожных грешников и пропойц.
 - Господи-и, - бормотала я, ковыляя от ухаба к ухабу. - Господи, что мы за люди и до чего мы дожили…

Из телефонного разговора с Фаиной Семёновной я уже знала, что Робу – его зовут Константин, а для близких Костел – что он приехал с женой, и что за долгие годы разлуки он «нисколько-нисколько не изменился», такой же красивый и молодой и такой же безумный книжник, и такой же деликатнейший человек, интеллигентная косточка, только тогда, в сороковые годы их юности, он был студентом Ясского политеха, а теперь крупный химик, доктор наук, блестящий учёный, директор научного центра, известного миру… Впрочем не стоит даже и говорить о его заслугах в науке. Потому что она, Фаина Семёновна, всегда верила в его звезду, так как уже тогда, в их общей счастливой и горькой юности, он был не просто студент и отличник, а – личность! И слово личность она в телефонную трубку прозвенела несколько раз, и оно совсем меня стушевало: я же понятия не имею, как разговаривать и вести себя – с личностью! И вот, робея всеми своими чувствами, я позвонила, вошла, познакомились… И пока Фаина Семёновна взволнованно вбивает в вазу цветы – а цветы почему-то не лезут, тоже, видно, волнуются – пока жена Робу Ортензия – хрупкая, алое платье, блестящие чёрные волосы и глаза – действительно похожая на изысканную гортензию – пока она отрешённо и медленно тонет в кресле, слишком большим для неё, сам Робу – а он и вправду красивый и гибкий как молодая лоза – пока он, смущённо-растерянно улыбаясь, но в то же время с таким каким-то упрямством втискивается между столом и стеной, как бы подальше от моего диктофона, и этим упрямством так похож на мальчишку, из тех настоящих интеллигентов, которые свиду вроде тихие-скромные, но себя никому ни за что не уступят – сам Робу с этим его упрямством такой смешной и понятный, что все мои страхи тут же отпали, и я рассмеялась и сказала, что да-а-а, теперь я своими глазами вижу, что Робу на самом деле нисколько не изменился! Услышав такое, все глянули на меня удивлённо как бы одним общим взглядом, но тут же – ток понимания пробежал между нами – и все стали смеяться, и  все разом бросились говорить, каждый своё, но ужасно родное всем, и мы расшумелись и раззвенелись, и стало легко и свободно, будто знали друг друга целую вечность.

А теперь – пока мы здесь говорим и смеёмся, или внезапным жадным глотком глотаем холодную пепси-колу, пока Фаина Семёновна  с бесшабашностью местечковой девчонки, раскачиваясь на стуле и – как бы дразня Костела - со всей своей беззаботностью  живописует былые юные чувства; пока Робу –  как настоящий учёный – придирчиво уточняет её откровения или в ужасе перед ними опускает глаза, или снова и снова деликатнейше напоминает, что чувства - это тайна каждого человека, что о чувствах не говорят а молчат, пока Ортензия, приглушая ресницами блеск своих проницательных глаз, наблюдает это единоборство характеров, пока маленький ветерок играет лёгкими занавесками и разносит по комнатам  тонкие ароматы сухого жаркого лета, пока мне так хорошо, будто сижу в раю среди ангелов – я попробую рассказать историю их любви.


Они встретились в тридцать девятом, в городе Яссы.

Фаине Семёновне восемнадцать, зовут её Фейгеле, что в переводе с еврейского птичка. Но сама она  - смеясь - говорит, что птичкой себя не помнит. Она была крепкой, весёлой и такой ненасытной в учёбе, что училась блестяще, учителя в ней души не чаяли и - все как один -  предрекали  ве-ли-ко-леп-ное! будущее. Она тоже – ни капли не сомневаясь - считала себя достойной его. И закончив гимназию на отлично, со всей своей дерзостью замахнулась на мединститут, хотя распрекрасно знала, что именно в мединститут евреев – не принимают. Но уж таким она была человеком, что, если и знала умом, то сердцем такое принять не могла, и, сдав вступительные экзамены на самые высшие баллы, была зачислена в списки студентов и вместе с другими заняла своё место в зале мединститута.

И вот здесь получила первый жестокий удар: до начала занятий на кафедру вышел преподаватель и каким-то пресным, бесцветным голосом – как о чём-то таком обыденном, на что и голос не тратится у нормального человека – он объявил, что «всех лиц нерумынской нации и неправославного вероисповедания просят оставить зал». Вот так, без всяких затей - открыто, буднично, прямо -  ей сказали, что она человек не первого сорта, жидовка, и такой находиться среди приличных людей – нельзя. Она поднялась и пошла к двери. Ноги как ватные. Голова как в огне. Ей казалось, её раздели и плюнули прямо в лицо. И вот такая – голая и заплёванная – она прошла сквозь притихший зал, и даже сегодня не понимает, как не лопнуло её сердце и почему этот зал, а вместе с ним отвратительно грязный бесчеловечный мир не сгорели в ту кощунственную минуту от ужаса и стыда.

Правда, с образованием дело легко уладилось: её, с её высочайшими баллами, тут же взяли в университет, на физико-математический факультет.
Но, а как быть с душой?..
Как просыпаться, смеяться, плакать, как жить, если позор вот этой минуты, когда – голая и на ватных ногах  она проходила сквозь зал – неутихающе  разъедал её душу? Как выйти на улицу и посмотреть в лицо встречному человеку, если ты как бы – не человек?… 

Она не могла с этим жить.

И вот помнит, тяжкий нескончаемый  день, дождь и дождь, будто вместе с нею рыдает и небо, и никакого просвета, и ей некуда себя деть, и не читается, и закрыла рояль, и в доме невыносимо тесно, и будто какая-то тайная  сила гонит её куда-то, и надо идти… И она взяла бесполезный зонтик, вышла из дома, ноги сами пришли к подружке, подружка открыла дверь, ужаснулась: «С ума сошла! в такую погоду…» Но тут же, смеясь над её безрассудством, подхватила под ручку, входят в гостиную, а там за столом незнакомый парень, он быстро вежливо встал, поклонился, и они… они посмотрели один на другого.

Это была любовь с первого взгляда.

И когда я, пытаясь понять,  какой же была их любовь, попросила вспомнить какой-нибудь случай, Фаина Семёновна рассмеялась и сказала, что случая – не было! Один день был похож на другой, как две капли воды.  Утром Фани – Костел называл её только Фани – лёгкая и весёлая, будто действительно птичка -  вылетала из дома и в мгновенье – одним-единственным взмахом крыла – долетала до улицы Карола, а там, как раз на углу, залитый белым утренним солнцем, и сам как солнце -  уже дожидался её Костел! И вот с этой минуты  до самого позднего вечера они были только вдвоём. Их могли разлучить какие-то лекции. Но у них бывали и общие, факультетские лекции. И они, взлетев на самую верхотуру аудитории, садились рядом и беспрерывно строчили друг другу записки. Он спрашивал: «Ты меня любишь?… А она отвечала: «А ты?…» А он опять повторял всё тот же вопрос, а она повторяла свой. И  эта игра с вопросами и ответами,  с лукавыми быстрыми взглядами и улыбками игралась до перерыва, и   в перерыве, и снова на лекции… А после лекций они гуляли по главной улице города, в потоке нарядных людей, когда один поток плывёт навстречу другому, мелькают лица, шляпки, вуальки, улыбки, тайные быстрые взгляды, и весь горд Яссы  - самый прекрасный из городов на земле – казался хмельным от любви. Конечно, они заходили в книжную лавку, Костел был яростный книжник, получит стипендию, сразу накупит целую гору книг, а самую первую обязательно дарит ей… Или ходили в кафе. Где, усевшись за маленький столик, один за другим съедали эти крохотные разноцветные пирожные, стреляя друг в друга радостными глазами. А ближе к вечеру отправлялись в  кино. В тёмном зале их руки жадно переплетались, и, если картина была о любви и герои её целовались, они целовались тоже.

Это была любовь без событий, каждый день похож на другой, и так восемь месяцев, и  когда я, опять пытаясь что-то понять, спросила, о чём же думала она в эти месяцы, она отвечала, что не думала – ни о чём! Она просто всеми своими чувствами знала, что этот прекрасный парень – умница, эрудит, упрямец, книжник, красавец, вдохновенные руки, глаза, дыхание, запах его рубашки – это во всём родной человек, воздух её души и небо над головой!  Между ними всё было  чисто, светло, ни одной пошлой мысли, высший закон его души так совпадал с её законом, будто сама природа слепила их из одного материала. И хотя Фани безумно его ревновала – к любой девушке, книжке, кинозвезде – его любовь защищала и возвышала её, ей завидовали подруги, все знакомые и незнакомые,  весь город Яссы знал, что она и Костел любят друг друга; она сделалась как бы выше самой себя, она гордилась и восхищалась Костелом, который – он же румын по национальности – как бы назло всем расистам, нацистам и мединститутам  любит – еврейку! Он для неё был редчайшим, небом отмеченным человеком, алмаз среди стёкол, и ей казалось, она упала в какую-то чудную  реку  счастья, и это неизъяснимое счастье уже не кончится – никогда!

Всё кончилось моментально.

Фашисты уже глотали Европу, делили народы на чистые и нечистые, Антонеску уже обнимался с Гитлером, друзья-кузисты уже не здоровались с Костелом, посмевшим влюбиться в жидовку, тревожные слухи о ужасах гетто уже разъедали людские сердца. И вот грянуло лето сорокового, Бессарабия стала советской, всего  на три дня открылась граница, бессарабцы могли покинуть Румынию, и родители Фаины Семёновны, уроженцы Сорок,  без всяких там разговоров и сборов, рано-утром взяли детей, два чемодана и – пошли на вокзал.

Всё совершалось мгновенно.

Вагоны, в которых возят скотину, загружались людьми, поезда уходили без расписания, и единственным счастьем Фани оказалось, что дом Костела находился прямо на станции, она помчалась к нему и, едва Костел появился в дверях, крикнула одну фразу: «Мы уезжаем!» И тут же – рванула назад, на большее времени нет, поезд мог уйти в любую минуту. И только села,  на самом краю платформы - между мамой и папой – как тут же возник Костел, протянул какую-то книгу, рука коснулась руки,  между ними сила такого безумного притяжения, что  кажется, нет уже силы сильней, а сила жизни всё же сильней: поезд вздрогнул, пошёл, их оторвало одного от другого, она приподнялась, прижав книгу к груди, солдат рявкнул ей: «Жос, жидень!», мама плачет, тянет её за подол,  отец виновато молчит, а Костел – беззвучно и страшно – как немое кино, как что-то уже чужое и не про них – бежит по перрону, машет рукой, лицо залито слезами… А поезд быстрей и быстрей, и уже  расплылось лицо Костела, исчезла фигура, а потом и перрон,  а потом уже и шлагбаум, и хмурый стрелочник с жёлтым флажком…

На этом и кончилась земная история их любви.
            
В моих руках книга, подаренная Костелом: «Поль Бурже «Космополитус», Париж, история роковой любви, а героиню зовут – Фани.  Сверху титульного листа Костел написал: «Моей дорогой любимой». И вот верчу эту книгу, и всё в ней – и внешнее благородство, и то, что среди миллионов книг, у какого-то букиниста, он выискал именно эту:  о любви и Фани,  и эта прощальная надпись, это признание слишком громкое для него – Костел человек затаённых чувств – всё это вместе, как – крик… И такая в нём  ярость сердца,  что через годы, сквозь толщу лет, он пронзил меня своей болью, и я ужаснулась лютости зла,  крушившего судьбы людей.

Ну, а на долю его дорогой и любимой выпало всё, что выпало многим в войну: бомбёжки, эвакуация, голод, гибель брата и ранняя смерть родителей, далёкий сибирский город Бугуруслан, где приютился её родной Кишинёвский пединститут. А после войны – разрушенный Кишинёв, бездомность, сиротство, работа учителем математики, вечная стопка тетрадей,  зарплата в семьдесят рэ…

Такой была жизнь.

Но, рассказывая о ней, Фаина Семёновна не ноет и не вздыхает, не подсчитывает обиды или утраты, не расписывает козни своих врагов. Она даже не вспоминает, что любимая школа – за весь её преданный вдохновенный труд, за прекрасных учеников, ставших гордостью национальной науки -  не удостоила её не то чтоб наградой, а добрым словом. Нет, нет! Она за свою судьбу никакого счёта – ни людям, ни истории – не предъявляет. Наоборот! Она гордится своим поколением: они знали, ради чего холодают и голодают, они не боялись самой грязной работы, они умели держаться и брали высокие планки, они действительно были двужильные, потому что крепче себя и всех своих личных жил любили - свою разорённую Родину. Она вообще считает, что ей удивительно повезло: жила в кровавое время, но закончила институт, стала учителем математики – а она математику обожает – и вообще её жизнь была полной и интересной: ей везло на прекрасные встречи, на редких людей, она первая прочитает новую книгу, не пропустит премьеру в театре, у неё всегда лучший класс, куча талантов, успехи на всяких олимпиадах, и она сама такая лёгкая на подъём, что в любые каникулы – зимой или летом – готова пуститься с классом в самое некомфортабельное путешествие – «хоть на каруце!» – но только бы заразить детей  любовью к простору этой прекрасной земли. И даже с карточек из её альбома смотрит такая смешливая женщина – ни в какой обстановке ей не сидится и не стоится, она то на дереве, то на камне, то в позе Амура, то в позе Психеи – она такая всегда заводная,  что я хохочу, глядя на все её позы и наконец интересуюсь:              - Ну, хорошо, а хоть какое-то горюшко было у вас или нет?…

Она глянула  и… заплакала.

Горем всей её жизни было одно: одиночество.

Молодой она долго не выходила замуж. И даже нельзя сказать, что ей не встречались мужчины – встречались. Кто-то даже нравился ей. Но так получалось, что нравится-нравится, а всё что-то не то: и ум не тот, и слова, и глаза, и уж, конечно, благородством  Костела даже не пахло. То ли война разрушила что-то в людях, то ли пошли другие законы души, но всё было ниже её представлений о человеке. А она – не то чтобы там не хотела -  она не умела спуститься ниже себя. И вот, бывало,  наколобродит в компании, нахохочется, а домой приходит – одна. Возьмёт книжку, подарок Костела, богатство всей её жизни – всю войну эту книжку носила не в чемодане, не в рюкзаке, откуда могли украсть, а только в руках, прижимая к груди - погладит обложку рукой, и вроде коснулась руки Костела, и  вроде уже полегчало, и вроде дальше можно держаться и жить…

Они нашли друг друга через шестнадцать лет.

Умер Сталин, затравленному советскому человеку родственник за границей в тяжкое преступление уже как бы и не вменялся,  родные стали искать родных, друзья друзей. Как-то подружка Фаины Семёновны засобиралась в Румынию, и она попросила: «Узнай, Робу жив или нет». И кажется, не успела подружка доехать до Бухареста, как примчалось его письмо: «Дорогая Фани…»

Между ними вспыхнула переписка.

Костел писал о войне, о судьбе, о своей  карьере учёного, о общих друзьях, о том, что женат… Но разве она читала, о чём он писал?! Она, получив письмо, жадно взрывала конверт, глазами выхватывала  драгоценнейшие слова – дорогая, чувства, целую – и смеялась, и сердце стучало, и горела душа, и будто не было этих годов разлуки, а было безумное чувство, что утром она проснётся в родительском доме и легко-легко – как птица по воздуху -  долетит до улицы Карола, а там залитый солнечным светом – и сам как свет – ждёт не дождётся её – Костел!..

Костел быстро почувствовал этот обман души. И тут же – с этой честностью чистого сердца – попытался его рассеять. «Дорогая Фани,  писал он, наша юность и наши чувства – это было прекрасно! Но жизненные дороги, хороши они или плохи, мы их выбрали, и они уже разошлись. И будет нечестно перед моей женой, если и дальше продолжится переписка с такими же чувствами».

Она читала это письмо и узнавала Костела, и восхищалась, и плакала, и смеялась, и проклинала судьбу, разлучившую их, и той же судьбе говорила спасибо, спасибо за счастье, что всё-таки она встретила этого человека.
После этого её письма сделались сдержанней. А позже так вышло, что земные дела захлестнули Фаину Семёновну: она – наконец! -  получила квартиру! Без ванной, без душа, не квартира, а  пятачок, малосемейка, но это был первый собственный дом после целой жизни скитаний, и она пережила такое безумное счастье, что каждый раз, открывая дверь - целовала ключ! А так как она ничего не умеет делать наполовину – заботы о доме захлестнули её целиком. И даже забыла себя спросить, почему это Робу вдруг замолчал и не пишет.
Но вот однажды получает письмо. Почерк Костела, а понять ничего невозможно: письмо обклеено целой кучей квитанций, будто бродило по всем континентам Земли. Она удивлённо вскрыла, стала читать и…

Что мы знаем о человеческом сердце?…  

Робу писал из Москвы, куда ездил в командировку. Это было его письмо: его ясный, летящий почерк, его слова… Но это было как бы и не его письмо! Казалось, те юные чувства, которые он упорно давил все эти годы, вдруг сорвали преграду, хлынули из души, и  столько здесь было тоски по ушедшему счастью, такая боль и такое горькое сожаление, что не смог он жить, как желалось душе, жил, как желалось жизни, но никогда-никогда его сердце не может её забыть, она снится ему по ночам, он ищет её в толпе, и даже здесь, в Москве – чужой и ей и ему – даже вчера, гуляя по улице, он увидел женщину, похожую на неё и, решив, что это она, попытался её догнать, и конечно-конечно, он понимает, что это бред и мираж, что «встреча их невозможна, что было бы слишком невероятным чудом…»
Но, видно, уж очень сердце его желало этого чуда, и он написал, что домой в Бухарест поедет через Кишинёв, что уже купил ей в подарок книгу, и, что, если она захочет, «если захочет и сможет», то он ждет её на вокзале…

Это письмо её потрясло.

Она не знала, какую семейную драму переживал Костел, но сердцем она поняла, что он одинок и измучен и что этим письмом он – наконец-то! – звал её в свою жизнь. И только теперь она догадалась, откуда и почему налеплено столько квитанций: она же не сообщила свой новый адрес Костелу, и письмо опоздало на целых три месяца!

Как она плакала!!
Она выла, вголос кричала,  она каталась по полку, она рвала волосы на себе! И только потом-потом, отвывшись и откатавшись, сказала: «Кричи-не-кричи – не судьба…»

После этого что-то в душе  сломалось. 

Казалось, она отравилась жизнью, и ничего уже не хотелось: ни друзей, ни премьер, ни блестящих открытых уроков, ни даже похвал сурового к ней начальства. Хотелось одно: забиться в угол дивана, задёрнуть, выключить, запереться, и – ни-ко-го…

Подружки заволновались!

Подружка Лиля стала ей петь о каком-то потрясающем, интеллигентном, из министерства… Подружка Сюзанна туда же: «Фаня,  ты только глянешь в его глаза и сразу поймёшь…» Но слушать их сватовские тексты было просто невыносимо, и она раздражённо махнула рукой: «Оставьте!. Брюки мне не нужны, а человека уже не найду!»         

Но, видно, ей действительно везло на людей.
            
И вот однажды – был хмурый тоскливый  вечер, и небо в тяжёлых разводах, и она в уголке дивана, и слышно, как тяжко падает лепесток от закисших в вазе пионов – и неожиданно в дверь позвонили, она открыла, вошли Сюзанна и Лиля, а за ними какой-то мужчина: высокий, глазастый, губастый, кудрявый… как мавр. И пока подружки что-то там щебетали, суетливо развешивая плащи, мавр с глубочайшим вниманием стал осматривать стены, пол, пальчиком постучал по коробке двери… На неё и не смотрит. Будто её и нет! Будто он заявился сюда из ЖЭКа. И она - не стерпев – заносчиво усмехнулась: «Вы совершенно правы: самое интересное в этом доме, конечно, стены!»
Она подумала, он обидится и уйдёт. Она бы ушла. Но мавр с этой полной невозмутимостью классного юмориста берёт стул, садится как раз напротив неё и, глядя ей прямо в лицо, доверительно говорит: «Вы таки можете не беспокоиться: самое интересное в этом доме я как раз - моментально увидел».


На неё, лукаво блестя, смотрели такие огромные, такие распахнутые глаза, и столько в них было людского, что она – неожиданно для самой себя – рассмеялась звонким, юным, рассыпчатым смехом. И будто всё горе жизни свалилось с её души и стало – легко!

Так в её жизнь вошёл Семён Борисович Смелянский
И они поженились. 
И прожили вместе всего одиннадцать лет. Но такой это был человек, что рядом с ним она как бы впервые узнала, каким бывает всё лучшее, что есть в человеке: и мудрость, и преданность, и весёлость, и грусть, и нежность, и работящесть, и высочайший душевный талант без слов понимать человека и любому в любую минуту – помочь. И ещё ей казалось, что с вот этой первой их встречи – все одиннадцать лет – она только и делала, что смеялась.  А когда Семён Борисович умер – а он умер, как умирают такие, как он, от инфаркта – земля для неё опустела, и душа её стала пустой, и жить она – не могла! И самые разные люди тащили её из этого горя, и медленно-медленно она возвращалась в жизнь, и поселила в доме племянника, и он женился, и родились прекрасные дети, и она стала им бабушкой, и жизнь её закружила, и она закружилась на всяких работах: то огород, то собес, то уроки… И постепенно стала смеяться, и даже возобновились её обычные сумасбродства: то она ринется в путешествие по рекам Сибири, то сошьёт такую алую юбку, что правоверные из соседок задохнутся от возмущения, а то все свои сбережения  внезапно перечислит на памятник Ионе Якиру …  В конце концов   жена племянника, строгая Анечка, ставшая ей  настоящей дочкой, однажды не стерпит, напомнит: «Тё-ётя, вам врачи предписали  строгий режим». А она – с этой  ошеломляющей бесшабашностью местечковой девчонки – ответит: « Анечка, люба моя! Я для режима жить не могу, я жить могу – только для жизни!»


 … И вот на этой звенящей ноте я возвращаюсь сюда,  в чистые комнаты с ароматами жаркого лета, к нашей встрече, нашему смеху, блестящим глазам и юным  сердцам и слушаю, как Ортензия – верный друг и жена Костела – в ответ на коварный вопрос: «А как относитесь вы к этой истории о первой любви?» – блеснула глазами и с вызовом отвечает: «Я – восхищаюсь!!!» 

Назавтра Ортензия и Костел уезжали.

И уже Фаина Семёновна бежала за поездом, махала рукой, умывалась слезами. А вернувшись домой, позвала меня, и весь длинный вечер восторженно говорила то о Ортензии, то о Костеле  - она уже даже сама не знает, кто из них лучше и кого ей крепче любить – то ещё говорила о том, что, видно, сам бог пожалел её и послал на закате дней эту редкую встречу. И конечно, вспомнила Яссы, юность, и мы с ней в тысячный раз открыли, что в человеческой жизни ничего нет выше любви, и что, может, не зря эта великая книга Библия сохранила для нас имена именнно этих женщин – Юдифь, Руфь, Сарра, Агарь – может, как раз они в чёрные дни разрушительных бед спасали жизнь на земле – любовью…
А в комнате был включён телевизор, звук мы убрали, но на экране  беззвучно  билась наша обычная-  площадная - жизнь, где люди что-то делили и никак не могли разделить, и ненависть заливала глаза, и лица зверели… И мы - вдруг оборвав разговор – оторопело смотрели на эти лица, и становилось не по себе.
И в одну из таких минут я неожиданно вспомнила горечь дочки и слово сказка и всеми чувствами ощутила, что если мы эту ненависть не прекратим, то все эти тайны сердца, эти истории о любви, эти высшие точки нашего духа, это спасение наше – действительно превратятся в сказки…

Лидия Латьева
Из  книги "Облак белый", 1987 год

Фотографии из семейного архива Фаины Семёновны: Фани и Семён Борисович в годы их встречи. Прогулки по Кишинёву и Бухаресту с Робу и Ортензией. Израильские мотивы из жизни Фаины Семёновны: путешествие по Израилю, у Стены плача, в ансамбле песни и танца, юбилей в тель-авивской квартире.

Комментариев нет:

Отправить комментарий