Я так долго искала
историю о любви и так видно всем надоела, что дочка как-то сказала: «И что за
навязчивость, мама? Откуда в нашем сегодняшнем мире подобные сказки?…»
Но вдруг
чепуховский случай: какие-то москвичи позвонили своим
друзьям-кишинёвцам, те позвонили моим, а мои позвонили мне, и оказалось, что
мне сейчас же надо выскочить к поезду «Бухарест-Москва» - так как я живу у вокзала - найти такой-то вагон, таких-то румын,
улыбнуться, вручить гостинец и сказать такие слова, чтоб сразу сделалось ясно:
как бы земля ни качалась у нас под ногами, какие бы лозунги ни кричались на
площадях, а мы остаёмся людьми, и друзья друзей по-прежнему наши друзья, и…
Я так и застряла с
открыты ртом: о какой любви она говорит?..
… И вот на этой звенящей ноте я возвращаюсь сюда, в чистые комнаты с ароматами жаркого лета, к нашей встрече, нашему смеху, блестящим глазам и юным сердцам и слушаю, как Ортензия – верный друг и жена Костела – в ответ на коварный вопрос: «А как относитесь вы к этой истории о первой любви?» – блеснула глазами и с вызовом отвечает: «Я – восхищаюсь!!!»
И вот это слово – сказка - не то оскорбило, не
то отрезвило меня, и я перестала искать.
… и словом, с подарком
в зубах я ринулась на вокзал, а там поезд уже подходит, возбуждённые люди
бегут, я за всеми, но оказалось, бежим не туда, всех развернуло и понесло в обратную сторону, и я – сразмаху! - врезалась в женщину, и мы уже
прошипели что-то шипящее, но тут же узнали одна другую:
- Ка-ак?! Это вы?!..
Оказалось, что да: я –
это я, а она – она, Фаина Семёновна Смелянская, когда-то моя соседка, когда-то
учительница математики в первой молдавской школе, а сегодня пенсионерка – хотя
ёлки-палки! какая пенсионерка?! – она такая красивая и молодая, что я завопила:
- Где достаёте
молодильные яблоки?!
А она – вся звеня и
сияя – провозгласила:
- Робу приехал!
Помните?! Первая любовь!…
Но тут же память моя мгновенно метнулась
назад, в пучину годов, в наше соседство, и мысленно я увидела комнаты Фаины
Семёновны, всегда чистота и запах цветов, и ветер играет лёгкими занавесками, и
мы с ней – погружаясь в реку воспоминаний -
смотрим семейный альбом, и я оторваться никак не могу от карточки юной
девушки – тяжёлые волосы, стрижка паж, огромнейшие глаза – и такая в них
бездонность и отрешённость, такая
неизъяснимая глубина, будто внутри её совершается тайна и забирает всю
целиком. Эта тайна заворожила меня. И
пытаясь её угадать, я расспрашивала Фаину Семёновну и о том и об этом, а она с
удовольствием, сияя глазами, рассказывала
– она такой человек, что всё абсолютно делает с удовольствием и сияя
глазами – и, пока говорила и о том и об
этом, за видимой внешностью рьяной,
самолюбивой, знающей себе цену учительницы,
не пропустившей ни одной театральной премьеры или книжной новинки,
неожиданно приоткрылся таинственный лаз в самую-самую первозданность её натуры,
где причудливо переплелись и лукавая женственность и простодушие местечковой
девчонки. Это было так неожиданно, что я вдруг открыла, что совершенно не знаю
женского мира и вот, к примеру спроси меня кто-то, а я и сказать не смогу, за
какие такие особые качества великая книга Библия донесла до нас имена именно
этих женщин: Руфь, Лия, Рахиль, Сарра, Агарь…
Как
раз тогда Фаина Семёновна действительно рассказала что-то о первой любви, и
даже вроде запомнились мне какие-то карточки молодого мужчины, и даже помню,
что внешность его поразила меня той особенной внутренней тонкостью, какую мы –
за неимением других слов - называем –
интеллигентностью. Однако, зная женскую
слабость раскрашивать своё прошлое, я рассеянно слушала эту историю, чувствуя в
ней ту извечную сказку о редкой любви, которой питается женское сердце. И
конечно, даже думать не думала, что промчится целая жизнь, и вот этот обычный
поезд – серозелёный, пыльный и скучный как вся наша жизнь – привезёт не просто
там пассажиров, перекупщиков холодильников и продуктов, и даже не друга моих
друзей, а загадочного человека,
который через полсотни
лет – и каких лет! это
же годы войны и
кровавых
режимов, годы таких
утрат, что кажется, всё людское стёрлось с лица земли и быльём поросло – а
поезд везёт человека, которого тянет просто взглянуть в глаза своей светлой,
незабываемой юности.
Конечно
я уже не могла не увидеть его!
И назавтра же, сдунув пыль с потрёпанной
телефонной книжки, нашла телефон Фаины Семёновны, позвонила и попросила просить её гостя о встрече. И уже
через день покупаю розы с ромашками – мой любимый букет, красное с белым,
элегантное с простодушным, запах поля и аромат садов – и вот спускаюсь по
кривой, ужатой улочке Минку и, пока подхожу к заветному дому, такими
придирчивыми глазами осматриваюсь вокруг, будто всё здесь – и скученные хибары,
и замызганность окон, и грязь, и даже
тяжёлое знойное небо, как бы сроду не знавшее радости – всё давит и унижает
меня своей убогостью. Мне стыдно, что эту картину видел наш гость, наверняка,
поражаясь, в каком затюканном закутке земли мы живём. Ну прямо будто не место
для человеческой жизни, а окраина ада, мусоросборник для самых ничтожных
грешников и пропойц.
-
Господи-и, - бормотала я, ковыляя от ухаба к ухабу. - Господи, что мы за люди и
до чего мы дожили…
Из
телефонного разговора с Фаиной Семёновной я уже знала, что Робу – его зовут
Константин, а для близких Костел – что он приехал с женой, и что за долгие годы
разлуки он «нисколько-нисколько не изменился», такой же красивый и молодой и
такой же безумный книжник, и такой же деликатнейший человек, интеллигентная
косточка, только тогда, в сороковые годы их юности, он был студентом Ясского
политеха, а теперь крупный химик, доктор наук, блестящий учёный, директор
научного центра, известного миру… Впрочем не стоит даже и говорить о его
заслугах в науке. Потому что она, Фаина Семёновна, всегда верила в его звезду,
так как уже тогда, в их общей счастливой и горькой юности, он был не просто студент
и отличник, а – личность! И слово личность она в телефонную трубку прозвенела
несколько раз, и оно совсем меня стушевало: я же понятия не имею, как
разговаривать и вести себя – с личностью! И вот, робея всеми своими чувствами,
я позвонила, вошла, познакомились… И пока Фаина Семёновна взволнованно вбивает
в вазу цветы – а цветы почему-то не лезут, тоже, видно, волнуются – пока жена
Робу Ортензия – хрупкая, алое платье, блестящие чёрные волосы и глаза –
действительно похожая на изысканную гортензию – пока она отрешённо и медленно
тонет в кресле, слишком большим для неё, сам Робу – а он и вправду красивый и
гибкий как молодая лоза – пока он, смущённо-растерянно улыбаясь, но в то же
время с таким каким-то упрямством втискивается между столом и стеной, как бы
подальше от моего диктофона, и этим упрямством так похож на мальчишку, из тех
настоящих интеллигентов, которые свиду вроде тихие-скромные, но себя никому ни
за что не уступят – сам Робу с этим его упрямством такой смешной и понятный,
что все мои страхи тут же отпали, и я рассмеялась и сказала, что да-а-а, теперь
я своими глазами вижу, что Робу на самом деле нисколько не изменился! Услышав
такое, все глянули на меня удивлённо как бы одним общим взглядом, но тут же –
ток понимания пробежал между нами – и все стали смеяться, и все разом бросились говорить, каждый своё, но
ужасно родное всем, и мы расшумелись и раззвенелись, и стало легко и свободно,
будто знали друг друга целую вечность.
А теперь – пока мы
здесь говорим и смеёмся, или внезапным жадным глотком глотаем холодную
пепси-колу, пока Фаина Семёновна с
бесшабашностью местечковой девчонки, раскачиваясь на стуле и – как бы дразня
Костела - со всей своей беззаботностью
живописует былые юные чувства; пока Робу – как настоящий учёный – придирчиво уточняет её
откровения или в ужасе перед ними опускает глаза, или снова и снова
деликатнейше напоминает, что чувства - это тайна каждого человека, что о
чувствах не говорят а молчат, пока Ортензия, приглушая ресницами блеск своих
проницательных глаз, наблюдает это
единоборство характеров, пока маленький ветерок играет лёгкими занавесками и
разносит по комнатам тонкие ароматы
сухого жаркого лета, пока мне так хорошо, будто сижу в раю среди ангелов – я
попробую рассказать историю их любви.
Они
встретились в тридцать девятом, в городе Яссы.
Фаине
Семёновне восемнадцать, зовут её Фейгеле, что в переводе с еврейского птичка.
Но сама она - смеясь - говорит, что
птичкой себя не помнит. Она была крепкой, весёлой и такой ненасытной в учёбе,
что училась блестяще, учителя в ней души не чаяли и - все как один - предрекали
ве-ли-ко-леп-ное! будущее. Она тоже – ни капли не сомневаясь - считала
себя достойной его. И закончив гимназию на отлично, со всей своей дерзостью
замахнулась на мединститут, хотя распрекрасно знала, что именно в мединститут
евреев – не принимают. Но уж таким она была человеком, что, если и знала умом,
то сердцем такое принять не могла, и, сдав вступительные экзамены на самые
высшие баллы, была зачислена в списки студентов и вместе с другими заняла своё
место в зале мединститута.
И
вот здесь получила первый жестокий удар: до начала занятий на кафедру вышел
преподаватель и каким-то пресным, бесцветным голосом – как о чём-то таком
обыденном, на что и голос не тратится у нормального человека – он объявил, что
«всех лиц нерумынской нации и неправославного вероисповедания просят оставить
зал». Вот так, без всяких затей - открыто, буднично, прямо - ей сказали, что она человек не первого сорта,
жидовка, и такой находиться среди приличных людей – нельзя. Она поднялась и
пошла к двери. Ноги как ватные. Голова как в огне. Ей казалось, её раздели и
плюнули прямо в лицо. И вот такая – голая и заплёванная – она прошла сквозь
притихший зал, и даже сегодня не понимает, как не лопнуло её сердце и почему
этот зал, а вместе с ним отвратительно грязный бесчеловечный мир не сгорели в
ту кощунственную минуту от ужаса и стыда.
Правда,
с образованием дело легко уладилось: её, с её высочайшими баллами, тут же взяли
в университет, на физико-математический факультет.
Но,
а как быть с душой?..
Как
просыпаться, смеяться, плакать, как жить, если позор вот этой минуты, когда –
голая и на ватных ногах она проходила
сквозь зал – неутихающе разъедал её
душу? Как выйти на улицу и посмотреть в лицо встречному человеку, если ты как
бы – не человек?…
Она не могла с этим жить.
И
вот помнит, тяжкий нескончаемый день,
дождь и дождь, будто вместе с нею рыдает и небо, и никакого просвета, и ей
некуда себя деть, и не читается, и закрыла рояль, и в доме невыносимо тесно, и
будто какая-то тайная сила гонит её
куда-то, и надо идти… И она взяла бесполезный зонтик, вышла из дома, ноги сами
пришли к подружке, подружка открыла дверь, ужаснулась: «С ума сошла! в такую
погоду…» Но тут же, смеясь над её безрассудством, подхватила под ручку, входят
в гостиную, а там за столом незнакомый парень, он быстро вежливо встал,
поклонился, и они… они посмотрели один на другого.
Это
была любовь с первого взгляда.
И
когда я, пытаясь понять, какой же была
их любовь, попросила вспомнить какой-нибудь случай, Фаина Семёновна рассмеялась
и сказала, что случая – не было! Один день был похож на другой, как две капли
воды. Утром Фани – Костел называл её
только Фани – лёгкая и весёлая, будто действительно птичка - вылетала из дома и в мгновенье – одним-единственным
взмахом крыла – долетала до улицы Карола, а там, как раз на углу, залитый белым
утренним солнцем, и сам как солнце - уже
дожидался её Костел! И вот с этой минуты
до самого позднего вечера они были только вдвоём. Их могли разлучить
какие-то лекции. Но у них бывали и общие, факультетские лекции. И они, взлетев
на самую верхотуру аудитории, садились рядом и беспрерывно строчили друг другу
записки. Он спрашивал: «Ты меня любишь?… А она отвечала: «А ты?…» А он опять
повторял всё тот же вопрос, а она повторяла свой. И эта игра с вопросами и ответами, с лукавыми быстрыми взглядами и улыбками
игралась до перерыва, и в перерыве, и
снова на лекции… А после лекций они гуляли по главной улице города, в потоке
нарядных людей, когда один поток плывёт навстречу другому, мелькают лица,
шляпки, вуальки, улыбки, тайные быстрые взгляды, и весь горд Яссы - самый прекрасный из городов на земле –
казался хмельным от любви. Конечно, они заходили в книжную лавку, Костел был
яростный книжник, получит стипендию, сразу накупит целую гору книг, а самую
первую обязательно дарит ей… Или ходили в кафе. Где, усевшись за маленький
столик, один за другим съедали эти крохотные разноцветные пирожные, стреляя
друг в друга радостными глазами. А ближе к вечеру отправлялись в кино. В тёмном зале их руки жадно
переплетались, и, если картина была о любви и герои её целовались, они
целовались тоже.
Это
была любовь без событий, каждый день похож на другой, и так восемь месяцев,
и когда я, опять пытаясь что-то понять,
спросила, о чём же думала она в эти месяцы, она отвечала, что не думала – ни о
чём! Она просто всеми своими чувствами знала, что этот прекрасный парень –
умница, эрудит, упрямец, книжник, красавец, вдохновенные руки, глаза, дыхание,
запах его рубашки – это во всём родной человек, воздух её души и небо над
головой! Между ними всё было чисто, светло, ни одной пошлой мысли, высший
закон его души так совпадал с её законом, будто сама природа слепила их из
одного материала. И хотя Фани безумно его ревновала – к любой девушке, книжке,
кинозвезде – его любовь защищала и возвышала её, ей завидовали подруги, все
знакомые и незнакомые, весь город Яссы
знал, что она и Костел любят друг друга; она сделалась как бы выше самой себя,
она гордилась и восхищалась Костелом, который – он же румын по национальности –
как бы назло всем расистам, нацистам и мединститутам любит – еврейку! Он для неё был редчайшим,
небом отмеченным человеком, алмаз среди стёкол, и ей казалось, она упала в
какую-то чудную реку счастья, и это неизъяснимое счастье уже не
кончится – никогда!
Всё
кончилось моментально.
Фашисты уже глотали Европу, делили народы на чистые и
нечистые, Антонеску уже обнимался с Гитлером, друзья-кузисты уже не здоровались
с Костелом, посмевшим влюбиться в жидовку, тревожные слухи о ужасах гетто уже
разъедали людские сердца. И вот грянуло лето сорокового, Бессарабия стала
советской, всего на три дня открылась
граница, бессарабцы могли покинуть Румынию, и родители Фаины Семёновны,
уроженцы Сорок, без всяких там
разговоров и сборов, рано-утром взяли детей, два чемодана и – пошли на вокзал.
Всё
совершалось мгновенно.
Вагоны,
в которых возят скотину, загружались людьми, поезда уходили без расписания, и
единственным счастьем Фани оказалось, что дом Костела находился прямо на станции,
она помчалась к нему и, едва Костел появился в дверях, крикнула одну фразу: «Мы
уезжаем!» И тут же – рванула назад, на большее времени нет, поезд мог уйти в
любую минуту. И только села, на самом
краю платформы - между мамой и папой – как тут же возник Костел, протянул
какую-то книгу, рука коснулась руки,
между ними сила такого безумного притяжения, что кажется, нет уже силы сильней, а сила жизни
всё же сильней: поезд вздрогнул, пошёл, их оторвало одного от другого, она
приподнялась, прижав книгу к груди, солдат рявкнул ей: «Жос, жидень!», мама
плачет, тянет её за подол, отец виновато
молчит, а Костел – беззвучно и страшно – как немое кино, как что-то уже чужое и
не про них – бежит по перрону, машет рукой, лицо залито слезами… А поезд
быстрей и быстрей, и уже расплылось лицо
Костела, исчезла фигура, а потом и перрон,
а потом уже и шлагбаум, и хмурый стрелочник с жёлтым флажком…
На
этом и кончилась земная история их любви.
В моих руках книга, подаренная Костелом: «Поль Бурже
«Космополитус», Париж, история роковой любви, а героиню зовут – Фани. Сверху титульного листа Костел написал: «Моей
дорогой любимой». И вот верчу эту книгу, и всё в ней – и внешнее благородство,
и то, что среди миллионов книг, у какого-то букиниста, он выискал именно
эту: о любви и Фани, и эта прощальная надпись, это признание
слишком громкое для него – Костел человек затаённых чувств – всё это вместе,
как – крик… И такая в нём ярость сердца, что через годы, сквозь толщу лет, он пронзил
меня своей болью, и я ужаснулась лютости зла,
крушившего судьбы людей.
Ну, а на долю его
дорогой и любимой выпало всё, что выпало многим в войну: бомбёжки, эвакуация,
голод, гибель брата и ранняя смерть родителей, далёкий сибирский город
Бугуруслан, где приютился её родной Кишинёвский пединститут. А после войны –
разрушенный Кишинёв, бездомность, сиротство, работа учителем математики, вечная
стопка тетрадей, зарплата в семьдесят
рэ…
Такой
была жизнь.
Но,
рассказывая о ней, Фаина Семёновна не ноет и не вздыхает, не подсчитывает обиды
или утраты, не расписывает козни своих врагов. Она даже не вспоминает, что
любимая школа – за весь её преданный вдохновенный труд, за прекрасных учеников,
ставших гордостью национальной науки -
не удостоила её не то чтоб наградой, а добрым словом. Нет, нет! Она за
свою судьбу никакого счёта – ни людям, ни истории – не предъявляет. Наоборот!
Она гордится своим поколением: они знали, ради чего холодают и голодают, они не
боялись самой грязной работы, они умели держаться и брали высокие планки, они
действительно были двужильные, потому что крепче себя и всех своих личных жил
любили - свою разорённую Родину. Она вообще считает, что ей удивительно
повезло: жила в кровавое время, но закончила институт, стала учителем
математики – а она математику обожает – и вообще её жизнь была полной и
интересной: ей везло на прекрасные встречи, на редких людей, она первая
прочитает новую книгу, не пропустит премьеру в театре, у неё всегда лучший
класс, куча талантов, успехи на всяких олимпиадах, и она сама такая лёгкая на
подъём, что в любые каникулы – зимой или летом – готова пуститься с классом в
самое некомфортабельное путешествие – «хоть на каруце!» – но только бы заразить
детей любовью к простору этой прекрасной
земли. И даже с карточек из её альбома смотрит такая смешливая женщина – ни в
какой обстановке ей не сидится и не стоится, она то на дереве, то на камне, то
в позе Амура, то в позе Психеи – она такая всегда заводная, что я хохочу, глядя на все её позы и наконец
интересуюсь: -
Ну, хорошо, а хоть какое-то горюшко было у вас или нет?…
Она
глянула и… заплакала.
Горем
всей её жизни было одно: одиночество.
Молодой
она долго не выходила замуж. И даже нельзя сказать, что ей не встречались
мужчины – встречались. Кто-то даже нравился ей. Но так получалось, что нравится-нравится,
а всё что-то не то: и ум не тот, и слова, и глаза, и уж, конечно,
благородством Костела даже не пахло. То
ли война разрушила что-то в людях, то ли пошли другие законы души, но всё было
ниже её представлений о человеке. А она – не то чтобы там не хотела - она не умела спуститься ниже себя. И вот,
бывало, наколобродит в компании,
нахохочется, а домой приходит – одна. Возьмёт книжку, подарок Костела,
богатство всей её жизни – всю войну эту книжку носила не в чемодане, не в
рюкзаке, откуда могли украсть, а только в руках, прижимая к груди - погладит
обложку рукой, и вроде коснулась руки Костела, и вроде уже полегчало, и вроде дальше можно
держаться и жить…
Они нашли друг друга через шестнадцать лет.
Умер Сталин, затравленному советскому человеку
родственник за границей в тяжкое преступление уже как бы и не вменялся, родные стали искать родных, друзья друзей.
Как-то подружка Фаины Семёновны засобиралась в Румынию, и она попросила:
«Узнай, Робу жив или нет». И кажется, не успела подружка доехать до Бухареста,
как примчалось его письмо: «Дорогая Фани…»
Между ними вспыхнула переписка.
Костел писал о войне, о судьбе, о своей карьере учёного, о общих друзьях, о том, что
женат… Но разве она читала, о чём он писал?! Она, получив письмо, жадно
взрывала конверт, глазами выхватывала
драгоценнейшие слова – дорогая, чувства, целую – и смеялась, и сердце
стучало, и горела душа, и будто не было этих годов разлуки, а было безумное
чувство, что утром она проснётся в родительском доме и легко-легко – как птица
по воздуху - долетит до улицы Карола, а
там залитый солнечным светом – и сам как свет – ждёт не дождётся её – Костел!..
Костел
быстро почувствовал этот обман души. И тут же – с этой честностью чистого
сердца – попытался его рассеять. «Дорогая Фани,
писал он, наша юность и наши чувства – это было прекрасно! Но жизненные
дороги, хороши они или плохи, мы их выбрали, и они уже разошлись. И будет
нечестно перед моей женой, если и дальше продолжится переписка с такими же
чувствами».
Она читала это письмо
и узнавала Костела, и восхищалась, и плакала, и смеялась, и проклинала судьбу,
разлучившую их, и той же судьбе говорила спасибо, спасибо за счастье, что
всё-таки она встретила этого человека.
После
этого её письма сделались сдержанней. А позже так вышло, что земные дела
захлестнули Фаину Семёновну: она – наконец! -
получила квартиру! Без ванной, без душа, не квартира, а пятачок, малосемейка, но это был первый
собственный дом после целой жизни скитаний, и она пережила такое безумное
счастье, что каждый раз, открывая дверь - целовала ключ! А так как она ничего
не умеет делать наполовину – заботы о доме захлестнули её целиком. И даже
забыла себя спросить, почему это Робу вдруг замолчал и не пишет.
Но
вот однажды получает письмо. Почерк Костела, а понять ничего невозможно: письмо
обклеено целой кучей квитанций, будто бродило по всем континентам Земли. Она
удивлённо вскрыла, стала читать и…
Что мы знаем о человеческом сердце?…
Робу
писал из Москвы, куда ездил в командировку. Это было его письмо: его ясный,
летящий почерк, его слова… Но это было как бы и не его письмо! Казалось, те
юные чувства, которые он упорно давил все эти годы, вдруг сорвали преграду,
хлынули из души, и столько здесь было
тоски по ушедшему счастью, такая боль и такое горькое сожаление, что не смог он
жить, как желалось душе, жил, как желалось жизни, но никогда-никогда его сердце
не может её забыть, она снится ему по ночам, он ищет её в толпе, и даже здесь,
в Москве – чужой и ей и ему – даже вчера, гуляя по улице, он увидел женщину,
похожую на неё и, решив, что это она, попытался её догнать, и конечно-конечно,
он понимает, что это бред и мираж, что «встреча их невозможна, что было бы
слишком невероятным чудом…»
Но,
видно, уж очень сердце его желало этого чуда, и он написал, что домой в
Бухарест поедет через Кишинёв, что уже купил ей в подарок книгу, и, что, если
она захочет, «если захочет и сможет», то он ждет её на вокзале…
Это письмо её потрясло.
Она
не знала, какую семейную драму переживал Костел, но сердцем она поняла, что он
одинок и измучен и что этим письмом он – наконец-то! – звал её в свою жизнь. И
только теперь она догадалась, откуда и почему налеплено столько квитанций: она
же не сообщила свой новый адрес Костелу, и письмо опоздало на целых три месяца!
Как
она плакала!!
Она
выла, вголос кричала, она каталась по
полку, она рвала волосы на себе! И только потом-потом, отвывшись и откатавшись,
сказала: «Кричи-не-кричи – не судьба…»
После
этого что-то в душе сломалось.
Казалось,
она отравилась жизнью, и ничего уже не хотелось: ни друзей, ни премьер, ни
блестящих открытых уроков, ни даже похвал сурового к ней начальства. Хотелось
одно: забиться в угол дивана, задёрнуть, выключить, запереться, и – ни-ко-го…
Подружки заволновались!
Подружка
Лиля стала ей петь о каком-то потрясающем, интеллигентном, из министерства…
Подружка Сюзанна туда же: «Фаня, ты
только глянешь в его глаза и сразу поймёшь…» Но слушать их сватовские тексты
было просто невыносимо, и она раздражённо махнула рукой: «Оставьте!. Брюки мне
не нужны, а человека уже не найду!»
Но, видно, ей действительно везло на
людей.
И вот однажды – был хмурый тоскливый вечер, и небо в тяжёлых разводах, и она в
уголке дивана, и слышно, как тяжко падает лепесток от закисших в вазе пионов –
и неожиданно в дверь позвонили, она открыла, вошли Сюзанна и Лиля, а за ними
какой-то мужчина: высокий, глазастый, губастый, кудрявый… как мавр. И пока
подружки что-то там щебетали, суетливо развешивая плащи, мавр с глубочайшим
вниманием стал осматривать стены, пол, пальчиком постучал по коробке двери… На
неё и не смотрит. Будто её и нет! Будто он заявился сюда из ЖЭКа. И она - не
стерпев – заносчиво усмехнулась: «Вы совершенно правы: самое интересное в этом
доме, конечно, стены!»
Она подумала, он обидится и уйдёт. Она бы ушла. Но мавр с
этой полной невозмутимостью классного юмориста берёт стул, садится как раз
напротив неё и, глядя ей прямо в лицо, доверительно говорит: «Вы таки можете не
беспокоиться: самое интересное в этом доме я как раз - моментально увидел».
На неё, лукаво блестя, смотрели такие огромные, такие
распахнутые глаза, и столько в них было людского, что она – неожиданно для
самой себя – рассмеялась звонким, юным, рассыпчатым смехом. И будто всё горе
жизни свалилось с её души и стало – легко!
Так
в её жизнь вошёл Семён Борисович Смелянский
И они поженились.
И прожили вместе всего одиннадцать лет.
Но такой это был человек, что рядом с ним она как бы впервые узнала, каким
бывает всё лучшее, что есть в человеке: и мудрость, и преданность, и весёлость,
и грусть, и нежность, и работящесть, и высочайший душевный талант без слов
понимать человека и любому в любую минуту – помочь. И ещё ей казалось, что с
вот этой первой их встречи – все одиннадцать лет – она только и делала, что
смеялась. А когда Семён Борисович умер –
а он умер, как умирают такие, как он, от инфаркта – земля для неё опустела, и
душа её стала пустой, и жить она – не могла! И самые разные люди тащили её из
этого горя, и медленно-медленно она возвращалась в жизнь, и поселила в доме
племянника, и он женился, и родились прекрасные дети, и она стала им бабушкой,
и жизнь её закружила, и она закружилась на всяких работах: то огород, то собес,
то уроки… И постепенно стала смеяться, и даже возобновились её обычные
сумасбродства: то она ринется в путешествие по рекам Сибири, то сошьёт такую
алую юбку, что правоверные из соседок задохнутся от возмущения, а то все свои
сбережения внезапно перечислит на
памятник Ионе Якиру … В конце концов жена племянника, строгая Анечка, ставшая
ей настоящей дочкой, однажды не стерпит,
напомнит: «Тё-ётя, вам врачи предписали
строгий режим». А она – с этой
ошеломляющей бесшабашностью местечковой девчонки – ответит: « Анечка,
люба моя! Я для режима жить не могу, я жить могу – только для жизни!»
… И вот на этой звенящей ноте я возвращаюсь сюда, в чистые комнаты с ароматами жаркого лета, к нашей встрече, нашему смеху, блестящим глазам и юным сердцам и слушаю, как Ортензия – верный друг и жена Костела – в ответ на коварный вопрос: «А как относитесь вы к этой истории о первой любви?» – блеснула глазами и с вызовом отвечает: «Я – восхищаюсь!!!»
Назавтра
Ортензия и Костел уезжали.
И уже Фаина Семёновна бежала за поездом, махала рукой,
умывалась слезами. А вернувшись домой, позвала меня, и весь длинный вечер
восторженно говорила то о Ортензии, то о Костеле - она уже даже сама не знает, кто из них
лучше и кого ей крепче любить – то ещё говорила о том, что, видно, сам бог
пожалел её и послал на закате дней эту редкую встречу. И конечно, вспомнила
Яссы, юность, и мы с ней в тысячный раз открыли, что в человеческой жизни
ничего нет выше любви, и что, может, не зря эта великая книга Библия сохранила
для нас имена именнно этих женщин – Юдифь, Руфь, Сарра, Агарь – может, как раз
они в чёрные дни разрушительных бед спасали жизнь на земле – любовью…
А
в комнате был включён телевизор, звук мы убрали, но на экране беззвучно
билась наша обычная- площадная -
жизнь, где люди что-то делили и никак не могли разделить, и ненависть заливала
глаза, и лица зверели… И мы - вдруг оборвав разговор – оторопело смотрели на
эти лица, и становилось не по себе.
И в одну из таких минут я неожиданно вспомнила горечь
дочки и слово сказка и всеми чувствами ощутила, что если мы эту ненависть не
прекратим, то все эти тайны сердца, эти истории о любви, эти высшие точки
нашего духа, это спасение наше – действительно превратятся в сказки…
Лидия Латьева
Из книги "Облак белый", 1987 год
Фотографии из семейного архива Фаины Семёновны: Фани и Семён Борисович в годы их встречи. Прогулки по Кишинёву и Бухаресту с Робу и Ортензией. Израильские мотивы из жизни Фаины Семёновны: путешествие по Израилю, у Стены плача, в ансамбле песни и танца, юбилей в тель-авивской квартире.
Комментариев нет:
Отправить комментарий