воскресенье, 21 июля 2013 г.

Облак белый


«Я – облак белый, тайна мирозданья…»


   Правду сказать, как только мне прочитали стихи ещё никому не ведомого поэта, то сразу же я услыхала именно эти слова – облак белый – и даже не услыхала, а как бы глазами увидела – о, нет! не наши надземные и глазу привычные облака – а нечто текучее и воздушное, из какого-то никому не понятного материала,  истекающего из тайны самого мироздания…
 
О, Господи, как таинственны твои токи, и как хочется их разгадать!..
            
Но не успела  увидеть, как загадочный облак тут же растаял. А я стала слушать о человеке, который этот облак создал. И оказалось, что это какой-то самодеятельный поэт, несокрушимый романтик, который – ночами, под ликующим куполом звёзд – то вдохновенно пишет стихи, то грызёт какие-то редкие книги о всеобщей вселенской гармонии…  А ещё мне сказали, что он живёт здесь, в Кишинёве, в каком-то полуподвале и нищете, живёт одиноко, он да мама, и мама его, бывшая медсестра, ужасно больной человек, перенесла два инсульта, сама себя обслужить не может, а пенсия пятьдесят пять лей и помощи ниоткуда, но этот поэт –  имя его Евгений – он так преданно любит маму, и не только ухаживает за ней, но именно маме он посвящает лучшие из своих стихов и…
 … и словом, так получилось после этого совершенно случайного разговора, что время прошло, и я забыла стихи, и даже забыла таинственный  облак белый, и, видно, так устроено что-то во мне внутри, что на душу ложится только земная горечь. И в этот раз мне с болью запомнилась тоже горечь:  больная мама и любящий сын! И я всё чаще и чаще стала думать о них, и вскоре мне показалось, что стоит мне потрудиться и заглянуть в какой-то полуподвал, как я глазами смогу увидеть маму и сына и уже окончательно убедиться, что есть! есть – даже в нашей грубой и хамской жизни – но всё-таки есть согласие душ, которого так не хватает всем нам.
           
И меня окончательно потянуло в этот полуподвал. И тем более потянуло, что я уже тысячу раз за эти чёрные годы мучительного переустройства жизни, я уже тысячу раз клятву давала самой себе нащупать в этой неразберихе хоть какие-то там спасательные крючки и хвататься за них и царапаться хоть к какому-то смыслу и толку. Тысячу раз я сказала себе, что жизнь человека уже сама по себе – улыбка природы и счастье, и, если уж выпало тебе жить, то – хорошее наше время или плохое, чёрное или белое, доброе или злое -  но не трусь, собери своё мужество и живи: в конце концов, сама жизнь не стоит на месте и даже в этом бедламе можно наткнуться на какую-то точку опоры, и конечно, трудно предугадать, чем окажется эта точка…

Но может случиться такое, что ею окажется именно сила наших ещё не созревших жизненных устремлений – наш личный дух, тайна нашей природы, вырабатывающей в человеках  какой-то особый фермент, фермент созидания жизни, и в конечном итоге именно этот фермент, эта энергия человеческих душ, стянет и скрепит осколки разорванной жизни в нечто единое целое,  и мы образуемся в общество, и  наконец прекратится разодранность нашей жизни, её удушье и дикость. И человек – наконец! - обретёт себя.
          
Одним словом, веру в нечто такое я лепила в себе. И, видно, так много уже слепила, так поверила в эту спасительную теорию,  что, едва услыхав, что где-то, в каком-то полуподвале, больная мама и преданный сын, как всё во мне крикнуло: вот оно! Есть! И я не просто пошла, меня понесло к этим людям, будто именно там – в согласии сына и мамы – таился какой-то секрет всеобщей связующей силы.
           
Это было в самый канун Нового года…
        
Впрочем трудно уже сказать, что это было: мои надежды или просто выдался чудный день, но – пока я шла  в этот полуподвал – всё вокруг: и запах снежного воздуха, и половодье людей, и кричащая яркость витрин, и пахучие мандарины, и какое-то общее предвкушение неземного, редкого праздника – всё пропитало меня каким-то сладким дурманом, и я не шла, а плыла, сама превращаясь в дурман из надежд, парящих над жизнью.
          
А между тем жизнь – как бы пытаясь меня отрезвить и поставить на землю – уже подавала свои особые знаки, и даже вдруг – на углу Армянской и Штефана Великого – вдруг случилась авария. И случилась именно вдруг, ни с того, ни с  сего, как бы на ровном месте: вдруг какая-то иномарка воткнулась в такси, такси ударилось в жигули, посыпались стёкла, затрещало железо, в ужасе закричала какая-то женщина, бросились бежать люди, и всё вокруг объялось тревогой, и незримые волны этой тревоги толкнули меня, и я неожиданно уронила сумку, а из сумки посыпались мандарины, которые я купила для мамы поэта, и я потерянно бросилась их собирать, а прохожие мне помогать, а какой-то ребёнок рядом почему-то громко заплакал,  и всё это вместе -  с аварией, мандаринами на снегу и рёвом испуганного ребёнка – как бы  было тайным намёком  самой природы. И  эти намёки достали меня, и что-то внутри заныло, и я с внезапной тоской успела подумать, что зря ничего не бывает, что я иду не туда и делаю что-то не то, и что самый глупый газетчик для предпраздничных материалов выбирает удачливую, розовощёкую и смеющуюся семью, а не плетётся в какой-то полуподвал, где – горе и нищета! Но не успела я это подумать, как тут же – как бы назло вот этой розовощёкой, не знающей горя семье – я резко сунула мандарин в руку ревущему малышу и решительно – как в атаку, будто я не какой-то писатель, а последний на нашей земле защитник всех бедных, забывших запахи праздника – я решительно понеслась вперёд,  влетела в парадное, скатилась вниз по ступенькам и с силой нажала – кнопку звонка!
          
И только вот здесь – перед убогой дверью полуподвала, где хочешь не хочешь, а чувствуешь  затхлость от вечно текущих труб – только вот здесь внезапный ужас и холод  вдруг окатил меня, и всё во мне закричало: боюсь! Не хочу идти и – боюсь! Господи-и!.. Я же знаю себя: я не герой, я с детства боюсь нищеты и страданий, больных и голодных, и никогда у меня не хватало мужества прямо глянуть в лицо человеку с тяжёлой судьбой! И теперь – не хочу, не могу, боюсь!! И меня отшатнуло от этой двери, и я уже оглянулась назад, на ступеньки, бегущие вверх и наружу, в предпраздничный воздух, пахнущий мандаринами… Я уже развернулась, чтоб убежать, но дверь распахнулась, и – сияя глазами, в элегантном костюме и галстуке – возник Евгений, и, как бы смеясь над самим собой, воскликнул:
            - А я вас уже и не ждал!..
          
И думаю, даже не эта гордыня бедности, этот лучший костюм и галстук, специально надетый для встречи, и даже не напряжённость его ожидания, когда и ждал, и боялся, что не приду, как бы прекрасно осознавая, что к нищим писатели и Деды Морозы не очень и рвутся… Думаю, даже не этот горестный опыт его души, а вот этот яростный блеск его глаз, эта воздушность, почти бесплотность его фигуры – будто всё, что положено телу для жизни, ушло на одни глаза – вот эта ярость его душевного напряжения отрезвила меня и, цыкнув на все свои страхи, я безразлично пожала плечами и будничным голосом проговорила, что нечего было ему волноваться: я, когда обещаю, то обязательно прихожу.

А он – как ребёнок, тут же поверив в естественность моих интонаций, бесшабашно махнул рукой, будто вычеркнул все свои странности, на которые лучше не обращать внимания, и мы рассмеялись, и между нами возникло доверие, и уже – как свои, сто лет знакомые люди – переступили порог, оказались в прихожей, и я стала снимать свою шубу и шапку, а шапка не зацеплялась за рог экзотической вешалки, шапка слетала, и мы с Евгением, смеясь, ловили её в четыре руки, мешая друг другу…

И уже без всякого напряжения я оглянулась вокруг, увидела комнату, за ней комнатушку, а там – письменный стол  и зажжённая лампа, и в круге жёлтого тёплого света  -  как на картине великого Рембрандта о счастливом семействе – стояла мама Хая Шоломовна, в домашней вязаной кофте и с улыбкой робкого ожидания на тонком бледном лице…
          
Мы вошли, познакомились, сели, и какое-то время так и сидели – в круге жёлтого тёплого света -  просто сидели,  привыкая  друг к другу. И я – сквозь измученность своих глаз, и ушей, и чувств, уже основательно замороченных болью и стонами жизни - погружалась в лица этих людей, внутренне призывая себя  и впредь ничего не бояться: ни нищеты, ни болезней, ни жалоб, ни слёз… 

И самое время сказать, что все мои лозунги  были излишни, потому что бедность этих людей оказалась действительно гордой, и не лезла в глаза, не стонала, не ныла. И даже эта квартира, этот пугающий полуподвал, где естественно много лет текли трубы, но Евгений просто вырезал их и поэтому полуподвал исхитрился быть свежим и аккуратным и даже с претензией на элегантность со своим натюрмортом, на котором Евгений маслом изобразил  высокую рюмку - из какой-то старинной изящной жизни - с напитком  лилового цвета внутри.

Больше того. Эта квартира оказалась как бы вне быта, будто в ней никогда не варили борщи, не пили лекарства и даже не жили, а только – вот так как мы – сидели в круге тёплого света, улыбаясь улыбками – как на картине старинного мастера, во времена которого жизнь ещё  была человеческой жизнью, и лицам людей было свойственно улыбаться.

И даже Хая Шоломовна, с её утончённым лицом и волосами как чистое серебро – была похожа не на нищую медсестру, а изящную статуэтку из фарфора. И вот спросишь её о самом простом, а что-то внутри её зазвенит,  лицо озарится, и она отвечает – звеня и сияя -  излучая и мудрость, и доброту, и такое  неизъяснимо задушевное отношение ко всему в этом мире, что хочется на неё и смотреть, и слушать, и таять душой, и даже  не думать, к чему меня приведёт свободное течение нашего разговора.
         
 А между тем разговор, сначала разлившийся как река в половодье, как бы стал повторяться кругами, и у каждого собеседника обозначилась своя тема. И если Хая Шоломовна – как бы даже помимо воли, как в голодном бреду  - постоянно срывалась на тему еды, нечаянно вспомнив, какое жаркое или какую рыбу когда-то умела фаршировать она, а то расскажет, что вот недавно ей захотелось пюре. И сыну пришлось разориться купить картошку. И теперь неизвестно,  как дотянуть до пенсии и держаться дальше, и вообще – вдруг спросила она с чисто детской наивностью – как вообще могло получиться, что всю свою жизнь работая - как ломовая - она на старости лет должна голодать, и даже ту жалкую тысячу, какую она отложила на чёрный день, государство просто украло и…
        
 … и конечно, в ответ на такие вопросы я только и делала, что опускала глаза, а Евгений – весь раскрасневшись и стыдясь своей безысходности -  то успокоит маму словечком, то нежно коснётся её руки, то подаст ей лекарство, то на маленьком блюдечке – как в настоящем кафе – поднесёт ей уже очищенный мандарин, чтоб мама покушала и освежилась… А когда она окончательно разбередила этим голодным бредом свою бедную душу, он неожиданно – со всей лихостью сердца – прямо будто игрок, в безумном азарте швырнувший победный козырь – вдруг объявил, что нечего мамочке волноваться и беспокоить  гостью, потому что он давно уже знает, чем и как победить нищету! Он всё рассчитал и даже пустил своё средство в ход, и вот-вот объявится результат, и к ним – как мандарин на вот этом блюдечке – приплывёт – миллион! И даже больше, чем миллион!!! И они купят мамочке всё, что угодно её душе: и картошку, и мясо, и любые заморские витамины… И услышав такое, бедная мама всплеснула руками да так и застыла с таким изумлением, с такой чистой, ребячьей верой в будущий рай, с таким восторгом перед всесилием сына,  будто этот  сыном обещанный миллион уже плыл в её потрясённо раскинутые ладошки.
          
А сын рассмеялся, довольный эффектом, и с этим чисто мужским превосходством, с  этим полным презрением к мелочам нашей жизни, буквально кинулся в разговор на свою любимую тему: о поэзии и поэтах, о боге и вере, и в конце концов, о бессмертии вселенского духа,  бесконечно творящего мирозданье…
         
 Я слушала, опустив глаза.
          
Умом-то я понимала, что Евгений, действительно, любящий сын и что у каждого из моих собеседников своё особое душеустройство. И если Хая Шоломовна ищет опору в земном, то сын во всём опирается на небесное, и так вдохновенно звенит в нём это небесное, будто именно там все опоры его души, будто даже он не земной человек, а случайный инопланетянин, которого если и занесло на нашу грешную землю, то дышать он способен – только воздухом неба!
         
 О, это был настоящий турнир небесного и земного!
          
И наблюдая его, я снова и снова, пытаясь понять весь смысл этой схватки, уже опущенными глазами обводила и эту квартиру вне быта, и прекрасные лица её хозяев, и горы стихов на столе, и тут же статью математика Кулакова о всевселенской гармонии, а рядом совсем уже странную книгу другого искателя духа под названием «Роза мира»…

Обводила, стараясь понять, и что оно за такая болезнь у иной души:  обязательнейше взлететь над землёй и заглянуть за пределы видимой жизни, пытаясь открыть какой-то всеобщий закон движения мироздания?    Но какая польза от этих исканий? И чем, например, облегчится жизнь вот этой Хаи Шоломовны от того, что страдать она будет не в хаосе наших земных передряг, а в задуманной Высшей силой  вселенной, осуществляемой Им по всем законам гармонии?.. И вообще, для чего они и откуда  берутся в нашей земной бедной жизни вот эти искатели смыслов, эти смешные облаки белые, способные только смущать земные наши сердца своей ликующей верой в какой-то высший – творящий высшую справедливость -  божий закон ?..
          
Однако думай не думай, а время бежит, и мамочка  Хая Шоломовна уже потухла, уже бросает усталые взгляды в сторону своего дивана, и Евгений, чутко ловя её состояние, уже несколько раз, оборвав сам себя, спросил: «Ты хочешь прилечь?..» Хочет, хочет прилечь, просто чего-то ещё дожидается и боится его пропустить. И чтоб не томить её понапрасну, я поднялась, попрощалась, и опять оказалась в прихожей, перед вешалкой, шубой и шапкой…
         
И вот здесь – подавая мне шапку – Евгений как бы вдруг уловил некий звук из маминой комнаты – некий неизъяснимый сигнал тайных маминых ожиданий – и на мгновенье он замер, и, наверное, мысль, что вот сейчас я уйду, а он должен вернуться и что-то конкретное маме сказать, чем-то её успокоить и обнадёжить – наверное, мама чего-то ждала от нашего разговора и встречи – но я ухожу, и они остаются ни с чем…
          
И – будто спустившись с небес на землю – с немым вопросом в глазах он растерянно протянул мне шапку, а я эту шапку взяла и – усмехнувшись всей горечью сердца – честно сказала, что ждать от моих посещений никому ничего нельзя: нет у меня ни денег, ни власти, ни богатых друзей, и, если совсем откровенно, то нет и таланта решать земные дела, и я такая же нищая, как и они. И даже сама не знаю, зачем хожу по домам и слушаю эти стоны жизни, просто, видно, такая болезнь души – упорно  искать таинственные спасительные крючки. Но есть они или нет - даже  не знаю…
         
 Словом, ещё один облак белый и  скитания беспокойного духа…
Лидия Латьева

Комментариев нет:

Отправить комментарий